И только когда они, наконец, приплыли — все трое, в широкой, выкрашенной белым деревянной лодке, похожей на огромную чесночную дольку, погруженную в воду до половины — откладывать было больше нельзя. Они не пристали к берегу и добрых четверть часа дрейфовали метрах в двадцати, держа вёсла в воде и рассматривая нас, наши лица и черный огрызок дома за нашими спинами. «Ну, здоро?во, что ли», — сказал Анчутка, сидевший впереди, на носу, и тогда мы спросили: «Наташа у вас? Вы видели Наташу?» — мы на самом деле почти в один голос произнесли её имя, и только мальчик, подойдя поближе, к самой кромке воды, спросил неприветливо: «Ты конфеты привёз?» — и, словно отвечая на все вопросы разом, Анчутка просто медленно покачал головой: нет. Ему даже не нужно было раскрывать рот, чтобы мы поняли — спрашивать его о Наташе так же глупо, как ждать от него конфет.
И дальше мы уже только отвечали ему — перед ним, — как если бы в его власти было одобрить или осудить то, что мы делали в эти несколько недель, как будто мы в самом деле нуждались в его одобрении. Пока мы рассказывали, Вова тревожно глядел на нас из-за его плеча, не выпуская весла из рук, а маленький Лёха мрачно смотрел в воду, не поднимая глаз, и только изредка длинно сплёвывал сквозь зубы. «С едой-то у вас как? — спросил Анчутка наконец. — Консервы доели уже?» И Серёжа отозвался: «Нормально с едой, утка пошла, стреляем помаленьку». «Молодца, — хмуро похвалил Анчутка и добавил: — У нас-то не идёт пока охота ваша. Херовое, похоже, будет у нас лето». «Да ладно, — сказал Серёжа. — Хочешь, давай с нами завтра, только затемно надо». «Посмотрим, — перебил его Анчутка, откидываясь назад, словно собираясь скомандовать безмолвным своим гребцам разворачивать лодку, потому что им нечего было больше с нами делать. — Посмотрим». И я спросила глупо: «Так вы голодные, может?» — и он повернул ко мне голову и посмотрел — коротко, недружелюбно. Девочка, подойдя, вдруг ткнулась горячим носом в моё бедро, и пока я наклонялась к ней, пока поднимала её на руки — она, как всегда, мгновенно вцепилась и прилипла, обхватила руками и ногами — там, в двадцати метрах от берега, что-то неуловимо изменилось: лодка ещё не двинулась с места, но вёсла уже как будто напряглись — сейчас уплывут, подумала я, уплывут, — и выпалила, торопясь, не думая, не думая: «Подожди. Подожди! Давайте меняться. Мы настреляем вам уток. А вы нам — дизель. У вас же есть. Я знаю, что у вас есть», — и тут же, ещё до того, как оба весла, словно по команде, дёрнулись и выскочили на воздух, расплёскивая серебристые ртутные брызги, до того, как лодка крутнулась, притапливаясь и загребая носом, мне стало отчётливо ясно, как сильно и страшно я ошиблась.
— Дура, — сказал папа, когда белая дощатая корма с дурацкой надписью «Переправа» была уже метрах в пятидесяти от берега. — Дура.
* * *Они вернулись через день, пасмурным ранним утром. Ни я, ни Ира не услышали, как шлёпают по воде их вёсла, как они втаскивают на берег свою тяжёлую лодку — новый наш глупый дом был повёрнут к озеру не окном, как прежний, а слепой входной дверью и бесполезной недостроенной верандой.
Мы кормили детей завтраком, я держала в руке ложку, сидя спиной к двери, и когда она негромко стукнула, я подумала, что это вернулся папа, и даже хотела спросить — «забыли что-нибудь?» — и успела поискать глазами чайник: тот ещё не должен был остыть, мы только сняли его с печки. Ира дёрнулась на стуле — деревянные ножки взвизгнули, царапая свежие доски пола, — и обхватила мальчика руками, поворачивая его светлую растрёпанную голову, прижимая её куда-то себе в ключицу, он хрипло пискнул — возмущённо, непонимающе. После этого можно было уже не оборачиваться.
— Хлеб да соль, — странно сказал Анчутка мне в затылок незнакомым, сказочным голосом, и воздух мгновенно загустел и уплотнился, испаряя кислород, замедляя движения.
Я заставила себя протолкнуть вперёд немеющую ватную руку, донести ложку до девочкиного рта, собрать с крошечного круглого подбородка четыре, ровно четыре прозрачные капли, отставить тарелку. Положить ладони на стол. Оттолкнуться и встать. Повернуться.
— Попрощаться зашли, — произнес он ласково, поднимая уголки губ и не улыбаясь, — попрощаться. Мужиков ваших не застанем, да и ладно. Двинем к чухонцам, — сказал он, — а не по-людски как-то без прощанья, да, Анюта?
Собственное моё имя липко и неприятно царапнуло ухо; «Дашу забери», — хотела сказать я и не сказала и с благодарностью услышала шелест и шорох, и скрип позади — как хорошо, что она всегда сначала думает о детях, дети же ни при чём, зачем ему дети, а я просто не успею сейчас повернуть голову. Анчутка коротко, равнодушно глянул поверх моего плеча и проговорил спокойно, возвращаясь ко мне глазами:
— А то давай, поехали с нами. — Вова у него за спиной испуганно вздрогнул, и я поняла, что они не договорились. — Что там ваши утки, рыба эта сраная, помрёте же всё равно.
А я смотрела на паренька, застывшего возле двери, мы строили вместе дом, мы жгли костёр на берегу, мы не чужие, не чужие.
— Ягоды тебе принёс. Я, — сказал Анчутка. — Мёда тебе принёс. Я. — И с каждым этим «я» он делал шаг вперёд, а длинный худой паренек за его плечом смотрел и смотрел в пол.
— Да кто ты такой, — сказала я тогда, с хрустом сдвигая назад шаткий стул. — Кто. Ты. Такой. — Но нижняя моя губа вдруг ужасно, судорожно прыгнула и поджалась, и несколько десятков трусливых лицевых мышц в одно мгновение, хором предали меня, и побеждённое горло сжалось, едва пропуская выдох. — Пошёл. Ты. — Это надо было сказать, и я сделала всё, чтобы произнести это, и они мне правда почти удались, два бессильных злых слова — он их услышал.
И ровно в ту секунду, когда у меня кончился воздух — совсем, как у рыбы, висящей в аквариумном сачке, — Ирин голос, вибрирующий от напряжения, холодно, отрезвляюще произнёс:
— Вы обалдели, что ли, мужики, тут же дети, вы же не станете при детях? — и мальчик, которого она наверняка теперь держала на руках, заплакал сердито и громко.
— Анчут? — спросил Вова неуверенно. — Анчут! — позвал он, только было уже поздно.
— Ччш-ш-шшш, — отмахнулся Анчутка, не оглядываясь и не слыша, — чш-ш-шшш, ребятки… — сказал он, — у нас тут с Анютой есть один разговор, вы меня тут подождите немножко. — И надвинулся, толкая меня от них — от всех от них, от замерших возле двери и сидящих за столом — внутрь, в дальнюю комнату. Надо было, конечно, кричать, везде пишут, что нужно кричать, а я не кричала, потому что подумала вдруг, а что, если она сказала это мне — про детей? «Вы же не станете при детях». Это же нельзя при детях.
Это же нельзя при детях.
Кровать пахла Мишкой. Матрас, подушка, кусачее шерстяное одеяло — а Мишки здесь нет, Мишка далеко и смотрит на воду, дожидаясь, когда пёстрая дурацкая птица коснётся воды красной трёхпалой лапой, — и пусть, и к чёрту, его же здесь нет, его нет, а значит, и меня здесь нет тоже, и не страшно, не страшно, надо просто вдохнуть поглубже, и главное — не драться, не надо драться, тем, кто дерётся, выбивают зубы, ломают рёбра, я не буду драться, я просто потом забуду всё это, я просто забуду, ну и что, ну и что, подумаешь, я столько всего уже забыла, глупая удушливая вонючая возня, мне просто не надо было говорить, я зря сказала, лучше было промолчать, ну и ладно, ладно, я никому не расскажу, никому, никому, ну давай уже, давай, скотина, столько месяцев на необитаемом острове, да что ж ты так долго, вот только если бы я еще не скулила, какого черта я так жалко, так гадко скулю.





