— Кто приедет?!
— Молчи, не перебивай. Три ночи тебе дается. Сможешь продержаться — герой. Не сможешь… тут тебе, Омельку, никто не поможет.
— А ты, деда?!
— Я тебе уже помог, — отозвался дед сурово. — Тебе бы на том баштане навеки остаться, на грядке, сны видеть… А ты ушел. Потому что я подсобил.
Он раскрыл ладонь. На заскорузлой подстилке из вековых мозолей лежал колокольчик — обыкновенный колокольчик, как для скота, надетый на тонкую ленту кожи.
От деда пахло табаком и травами. И еще чем-то, отчего Омельке стало спокойнее.
— Деда… А что они там, спят?
Суровый взгляд, но Омелько уже не боялся.
— Деда…
— Спят. — Старческий рот под седыми усами властно изогнулся уголками книзу. — Спят… и снится им…
— Что?
Дед посмотрел на Омельку искоса.
— Страна им снится. Бои… Победы… И договоры, которые подписывают на свитках и скрепляют гетьманскими печатями. И слава им снится, громкая слава… И потомки снятся, — дед неопределенно махнул рукой за плечо, — которые напишут про их славу в школьных книгах с желтыми страницами. И никому из них никогда… — Дед замолчал, тяжело раздумывая. Сдвинул клочковатые брови, поскреб лысину. — Ступай. «Отче наш» перед сном читаешь?
— Читаю, деда, как не читать!
— Ну так иди. И помогай отцу, не отлынивай!
Омелько вылетел из куреня. Куцый проводил его радостным повизгиванием и звоном цепи.
* * *
Колокольчик Омелько спрятал под рубашку.
Вечером, когда мать позвала на ужин, ему встретился на улице Андрий. Тот рассказал не без восторга, что, оказывается, на баштане у немца нашли хлопчачий картуз с треснувшим козырьком и немец страшно гневался — обещал найти вора и спуску не дать.
— Говорят, так ругался, что в крайних хатах было слышно, — говорил Андрий, поправляя на голове свой собственный пыльный картуз.
Омелько с большим трудом притворился, что новость вызывает у него те же чувства, что и у Андрия: удивление и любопытство.
За ужином отец спросил, чего это Омелько такой тихий; тот сослался на усталость и, едва встав из-за стола, поспешил в комору, в сено. Устал он и в самом деле страшно: бессонная ночь давала о себе знать. Зарывшись с головой, он свернулся калачиком — и через секунду стоял в коричневато-сером мареве у ворот отцовской хаты.
Никого — ни человечка. Ни звука — даже собака не гавкнет. И к нему приближается, боком сидя в седле, старуха в черном платье с рваным подолом, с лицом желтым, как у мертвеца. А под старухой кобыла. Половина головы со шкурой и глазом, половина — череп. На шее шкура висит лохмотьями, грива повылезла, бока вздулись. Дохлая кобыла.
— А ну-ка, дитятко, — говорит старуха, — пошли со мной. Я тебя сладеньким угощу: арбузика хочешь?
Омелько от страха язык проглотил. Стоит, шатается. А старуха все ближе. Тянет руку.
— Пойдем со мной, хлопчик. Тут недалечко.
Омелько дернулся. Звякнул в руке колокольчик. Хлопец поднес руку к лицу…
Колокольчик висел на кожаной ленточке, позванивал тихо и как бы сам по себе. Динь-динь… Динь-динь…
Старуха отшатнулась. Кобыла отступила; старуха повела ладонью, будто приглашая за собой:
— Ай, какая цацка у тебя, малой… А все равно пойдем. Арбуз на столе, нарезан острым ножом, ни семечки не выпало… Идем со мной.
У Омельки помимо воли выступила слюна на губах. Сладкая, как арбузный сок. Нога шагнула без спросу, за ней другая…
Звякнул колокольчик.
Омелько встал и попятился. И, зажмурившись изо всех сил, велел ногам идти в другую сторону — от ворот вправо. Там всегда был дом дядьки Петра, а теперь, в коричнево-сером тумане, там пусто, тропинка — и вдалеке обрыв…
— Постой, дитятко… Постой, погоди…
Омелько шел, будто прорываясь сквозь густую паутину. Сзади слышалась тяжелая конская поступь. Иногда колокольчик замолкал, тогда хлопца разворачивало и тянуло назад, к старухе и ее кобыле. Он тряс колокольчиком, но тот немел от ужаса — лишь в последний момент, когда можно было разглядеть червей, копошащихся в пустой глазнице лошади, колокольчик выдавал «динь-динь», и Омелько получал новую короткую свободу.
Он тряс колокольчиком, но тот немел от ужаса — лишь в последний момент, когда можно было разглядеть червей, копошащихся в пустой глазнице лошади, колокольчик выдавал «динь-динь», и Омелько получал новую короткую свободу.
Обрыв был далеко, когда прокричал петух и в своем сне Омелько услышал его голос.
Открыл глаза.
Занималось утро. Братья спали. Отец возился во дворе, мать доила корову. Дверь в хату широко распахнута; в двери стояла, сладко потягиваясь, неумытая Оксанка…
Омелько нащупал на груди колокольчик. И страх сделался меньше.
* * *
Днем по селу ходили слухи. Одни говорили, что немец занемог и вызвал из города врача. Другие — что немец здоровехонек, сегодня по баштану гулял, видели его. А Варька принесла от колодца новейшую новость: немец нашел на баштане чей-то картуз и успел обойти с ним несколько дворов — выпытывал, чей.
— А твой-то картуз где? — спросил брат Семен как бы между прочим.
— В коморе, — ответил Омелько, не моргнув и глазом. — Ты чего, думаешь, я к немцу на баштан полезу?! Семен расхохотался:
— Ну да! Там же черти… Хотя полез ведь кто-то, иначе откуда картузу взяться, а?
— Ты его видел, тот картуз? — спросил Омелько со всей возможной презрительностью. — Девки, может, и брешут!
Варька слегка обиделась.
Весь день Омелько искал момент, чтобы улизнуть опять в балку, к деду Мамаю, но, как на грех, его постоянно донимали поручениями. Сделай и то, и это, принеси и отнеси, почини, помой, сложи — Омелько вертелся как веретено, ни минутки не имея свободной. А еще помнил слова деда: помогай, не отлынивай. Может, и зачтется усердие? Звонче станет колокольчик?
За весь день колокольчик ни разу не звякнул. Домашние и не заметили, что такое у Омельки за пазухой.
Вечером он долго старался не заснуть. Пробормотал «Отче наш» раз сто примерно, еще столько же сказал про себя — и провалился в сон, не удержался. И сразу оказался в коричневато-сером тумане, у ворот отцовского дома.
А старуха на кобыле совсем рядом. Протянула руку — но Омелько чудом успел отскочить, вывернулся.
— Что ты бегаешь, дитятко? Не хочешь арбузика? — загнусавила старуха. — Сразу со мной пойдешь — тебе же лучше, дурник. Сладенько будет…
Колокольчик в руке казался тяжелым, втрое, вчетверо тяжелее, чем вчера. Омелько повернулся и побрел, не оглядываясь, к обрыву. Дохлая кобыла не отставала. Ее всадница бормотала неведомую речь, слова догоняли и цепляли кожу на спине, точно тоненькими крючьями, тянули назад. От голоса старухи пропадала воля; колокольчик тянулся к земле, кожаная ленточка трещала, готовая порваться. Но самое страшное — колокольчик немел. От «динь-динь-динь» сперва осталось «динь-динь», потом просто «динь… динь…», а потом колокольчик замолчал совсем, и Омельку потянуло назад на невидимых ниточках.
— Ах ты, мой хлопчик, — бормотала старуха. — Ну иди же. Иди со мной…
Он тряс колокольчиком, рискуя вытряхнуть руку из плеча. Колокольчик молчал; только когда старухина костлявая ладонь почти стиснулась на его плече, колокольчик издал хриплое звяканье, и старуха с проклятьями отшатнулась.
Омелько кинулся к обрыву. Земля на краю пошла трещинами, клочья травы нависали над пропастью, как дедовы брови. Воспоминание о деде придало силы, колокольчик снова зазвонил, и Омелько прибавил шагу.
Воспоминание о деде придало силы, колокольчик снова зазвонил, и Омелько прибавил шагу. Может, это обрыв над Студной, успел он подумать. А может, над другой какой-то рекой…
Лошадиные копыта били в землю за спиной. Дохлая кобыла пустилась галопом. От ужаса Омелько чуть не выронил колокольчик, оглянулся — и увидел старухино лицо прямо над собой, седые космы почти касались его лба…





