В Голливуде я повстречалась с Мэри Пикфорд, Хемфри Богартом, Френком Синатрой, Кларком Гейблом, Одри Хепберн, Генри Фонда, Иммой Сумак…
В Сан-Франциско известный американский художник, которого все рьяно мне рекомендовали (фамилию называть не стану, так как художник он взаправду хороший), вознамерился написать мой большой портрет маслом. В рост. Три раза уговариваю директора Орвида (он наш глава тут) разрешить мне с переводчицей и спецсопровождающим побывать в свой выходной день в мастерской живописца. Насилу уговорила. Разрешение получено. Выкроила время, вымыла специально голову, навела марафет. Обрядилась в пачку и пуанты. Аккуратно завязала розовые тесемки («если Вы — Майя Плисецкая, то почему не в пачке?» — как спросила меня однажды маленькая девочка в Вильнюсе).
Часа три позирую…
К концу сеанса, разминая затекшую спину, гляжу на мольберт: рваное бело-синее пятно во всю величину холста. Где вы мои прошампуненные рыжие волосы?..
А что же с моими американскими родственниками?
На второй день репетиций в «Мете» меня отозвал в сторону Эдвард Перпер — пасынок Юрока. Он работал в конторе отчима, свободно говорил по-русски. Лицо Эдварда выражало плохо прикрытое смятение. Ясно было, что Перпер хранит некую тайну.
— Майя, Вам что-нибудь говорят три имени: Михаил, Лестер, Стенли?
— Говорят. Михаил — мой отец. Лестер — его старший брат. Стенли — сын Лестера.
— Вы знаете, что в Нью-Йорке у Вас есть родственники?
— Знаю.
— Вы хотите с ними встретиться? Вам это не повредит?
— Уже повредило. Но я хочу с ними встретиться. Хоть сегодня. Родня…
У Эдварда навернулись слезы.
Следующим днем вместе с Перпером пришел за кулисы Стенли Плезент, мой двоюродный брат.
Он не говорит по-русски. Я не говорю по-английски. Что-то туманное, неясное доносили друг о друге через океан ветры эпохи да семейная хроника. Мы ровесники. Одногодки. Оба ноябрьские. Я родилась в Москве, он — в Нью-Йорке. Стенли — процветающий юрист. Глава многочисленного дружного семейства. Он сейчас в команде Джона Кеннеди в Вашингтоне. Приехал специально. Я — балерина Большого. Танцую для глав иностранных государств. На площади имени большевика Свердлова. Лясы точу с кремлевскими вождями. Ну и головоломки выстраивает за нас матушка-жизнь!..
Первое, что говорит брат мне:
— Мой отец восемь раз смотрел фильм «Мастера русского балета». Ему нравился твой «Бахчисарайский фонтан». Этот фильм у нас шел. Ты, верно, не знаешь — отец умер…
— Знаю. 7 апреля 1955 года.
Стенли столбенеет.
— Откуда?! Кто тебе сказал?!
После репетиции, которую Стенли очумело смотрит, мы отправляемся на ленч. У Эдварда Перпера дела. Кто будет переводить? Один из взвода московских переводчиков, не спускавший с нас глаз, берется нам помочь. А что еще было делать?..
Через полторы недели, уже после моего «Лебединого» и «Каменного цветка», после отменной прессы, нью-йоркская колония моих американских родичей устраивает в доме дядюшки Филиппа (он мне троюродный, ему девяносто два) шумный, бесконечно-десятичасовой прием.
А что еще было делать?..
Через полторы недели, уже после моего «Лебединого» и «Каменного цветка», после отменной прессы, нью-йоркская колония моих американских родичей устраивает в доме дядюшки Филиппа (он мне троюродный, ему девяносто два) шумный, бесконечно-десятичасовой прием.
Родственники жестикулируют. Родственники спорят. Родственники говорят без умолку и громко. Родственники перебивают друг друга, не слушают. Лишь один из родных полон меланхолии и робости. Он застенчиво, приветливо улыбается. Родственный содом, кажется мне, угнетает его. Это мой второй американский брат Эмануэль, профессиональный, первоклассный спортсмен.
Родственники — перебивают, говорят, спорят, жестикулируют по-английски. По-русски говорю лишь я да преклонный дядюшка Филипп…
Большой дом в Гринвич Вилледже переполнен людьми.
Неужто все мои родственники?..
Пытаюсь пересчитать присутствующих. Сбиваюсь. Троюродный дядюшка удовлетворенно кивает: все… Вот радовалась бы моя мать, видя эту родственную идиллию.
Но понять, кто мне кем доводится, — нет никакой возможности. Мозг не вмещает темпераментных разъяснений.
На родственном апофеозе я наконец-то одна. Без сопровождающих. Но и без этого приема московским писарям было что донести по начальству.
Все хорошо.
И все-таки я считала дни.
Осталось еще 47, 46… 31, 30, 29… 20, 19, 18, 17…
Родион в Москве тоже дни считает. Катя сообщает: у телефона на Кутузовском висит таблица из семидесяти трех цифр. Он каждый день одну цифру перечеркивает. Этим ритуалом каждый день и заканчивается. Вот наша таблица Менделеева! Для нас она ценнее всех минералов мира.
Мы подолгу, чуть ли не через день, а когда соединят сердитые взвинченные московские телефонистки, то каждый, а то и дважды на дню, разговариваем. Те кагебисты, кто подслушивает наши разговоры, небось, перетрудились — сколько работы! Катя в отчаянии, с причитаниями ходит оплачивать астрономические счета в сберегательную кассу, что возле гостиницы «Украина». Там ее каждый раз подымают на смех. Не иначе как Плисецкая мужа приворожила…
И вот остаются — три, два, долгий один день… Мы возвращаемся в Москву.