Я, Майя Плисецкая

«Объективность» советских конкурсов обросла легендами. Зарубежных соискателей в конце концов отвадили к нам ездить. Теперь в путь пускаются лишь косолапые дети миллионеров да перевозбужденные графоманы. А это в помощь натренированной вусмерть советской братии. Достойных нынче калачом не заманишь.

В первых фестивальных загрантурне было вдоволь иди-отств. Все стремились показать в полную мощь свою лояльность к власти, преданность «бессмертным идеям коммунизма». Скажет кто глупость, но нашу, советскую, — не смолчат, поддакнут, головою покивают. Хорошо говорит, верно. А кто подметит что толковое, дельное у чужого, тотчас дадут отпор, осудят. Взвизгнула как-то, увидя из окна автобуса пушистого сенбернара, а наш руководитель (по балетному цеху) хореограф Захаров тут как тут. Отпор мне дает: «Плисецкая, — говорит, — не восхищайтесь заграничной собакой. У нас собаки породистее». Звучит как курьез. Но никто не улыбнется. Правильно говорит Ростислав Владимирович, дело. А слушателей — сопровождающих — полделегации, треть автобуса. Крутом тебя уши, глаза. Чуть что — домой отправят. Никуда никогда не поедешь. И отправляли ведь! Этой кары боялись пуще всего. Такого «навесят», всю жизнь не отмоешься.

В берлинском фестивале запомнились детали. «Умирающего лебедя» мне довелось танцевать в распахнутых кузовах четырех сдвинутых вместе грузовиков. Видавший виды пол автомобилей служил сценой. Танцевала я «Лебедя» и на траве свежевыстриженного газона. Балетные туфли потом были зеленые-зеленые. Как обувка у лешего.

Навеял мне Берлин 1951 года и грусть. По этим, тогда не раскореженным еще, улицам шли мы с отцом, не ведая, как распорядится нашими жизнями судьба. А теперь…

Я пишу о фестивалях, ибо они были моими первыми зарубежными гастролями, первым концертным опытом за границей.

Глава 18

МОИ ТРАВМЫ. МОИ ВРАЧЕВАТЕЛИ

8 апреля 1948 года в Большом шла «Шопениана».

Балет вела Семенова. Я танцевала мазурку. Ничто не предвещало лиха. В заключительной коде, на повороте, когда солисты следуют друг за другом в сисонах, Семенова со всего маху наскочила на меня. Удар был неожиданный, и я упала. Резкая пронзительная боль. Не могу встать. Все продолжают танцевать, обходя меня стороною. Нестерпимая боль в голеностопе правой ноги. Кажется, я сильно подвернула ногу. Все танцуют. Я лежу на полу.

Правый голеностоп неправдоподобно пухнет на глазах, словно в фильме Диснея. Я не шелохнусь. Хорошо еще, что до закрытия занавеса какая-то минута с секундами. Но тянется она целую вечность. Как относительно ощущение времени.

Занавес закрывается. Меня уносят в женскую кулису. Солисты раскланиваются. Глухо слышу аплодисменты зала.

Слава Голубин и Руденко, скрестив четыре кисти в подобие кресла, несут меня в артистическую. На голеностоп страшно смотреть. Он весь синий, вздутый. Не разрыв ли связок? Доктора в театре нет. Надо добираться в свой Щепкинский, благо близко. Меня приносят домой. Корчусь от боли.

В училище меня терзало колено. Мое левое проклятое колено. По-ученому — болезнь Гофа, или «собственная связка наколенника». Теперь думаю, что от неправильной постановки ног. Когда ступня упирается не на мизинец, а на большой палец — вся нога разворачивается вовнутрь. Тело давит на колено, а оно опорное и толчковое.

В четырнадцатилетнем возрасте я обила пороги всех тогдашних московских светил-ортопедов. Молила об исцелении. Теперь их портреты на стенах травматологических клиник повсюду, в ЦИТО. Восславленный профессор Бом, к которому я добралась через посредство его дочери Таты, учившейся в последнем классе хореографического, тщательно осмотрел колено. Куда ни нажмет — больно. Заставил исполнить низкое плие. Я не смогла. Бом с сожалением покачал головой и объявил свой приговор: «Надо менять профессию, девочка. Ты балериной не будешь. Колено выправить нельзя…»

Теперь те светила-исцелители пребывают в ином мире. От них остались лишь розовые легенды да строгие портреты по коридорам, пахнущим карболкою. А я еще танцую. Сорок семь лет танцую. Прыгаю, прогибаюсь, верчусь. Колено выдержало как миленькое. Какое счастье, что не вняла совету великого прорицателя, пошла к знахарям.

Спас меня массажист Никита Григорьевич Шум. Он лечил спортсменов, и кто-то, как мой последний шанс, его порекомендовал. Это был огромный человечище, человек-гора, с руками, как широченные деревенские грабли. В двадцатых годах он выступал в цирке на манеже борцом. Всегда в красной маске, и так и прозывался — «красная маска». На разминке уложил однажды великого Ивана Поддубного на лопатки. Непобедимый чемпион так рассвирепел, что без правил схватил Никиту и швырнул за барьер. От удара ключица, как спичка, сломалась и осталась кривая, безобразная на всю жизнь. Шум принимал, конечно, нелегально — знахари-самородки в медицину и близко не подпускались, были вроде вне закона в сталинском материалистическом раю — в крохотной без окон комнатушке под лестницей, невдалеке от Белорусского вокзала.

Никита Григорьевич часа полтора медленно-медленно прощупывал мне все колено. Он никуда не спешил. В напряженной тишине я слышала лишь гулкие, дробные лестничные шаги снующих туда-сюда жильцов. Затем тягуче произнес: «Будешь ходить ко мне две недели каждый день, мне надо три-четыре часа твоего времени. Снова будешь танцевать, колено отживеет…»

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157