Имя «Солнце» дали распростертые, как лучи, руки с раскрытыми пальцами, словно возносящие молитву небесному светилу…
Имя «Краб» тоже шло от рук, превращавшихся — внезапно — в клешни и впивавшихся крестообразно в собственные ребра…
«Б.Б.» означало Бриджит Бардо. Она была тогда самой знаменитой женщиной планеты, и манеры ее походки и жестикуляции переплавились Бежаром в хореографический образ.
«Живот»… Впрочем, вам уже, должно быть, наскучило…
Но что за чем идет?.. Перед каждым появлением мелодии у Равеля два такта ритмического отыгрыша. На эти два такта Бежар укрощал фейерверк своей фантазии и стократно повторял простую формулу пружинистых приседаний на плие. В этот момент самое время припомнить танцовщице, какой эпизод следует дальше — «Кошка» там или «Венгерка»?..
Приседаешь, приседаешь — и панически стараешься вспомнить, что теперь, что следующее?..
Училось «Болеро» трудно. Все движения новы для моего тела. Бежар всерьез изучал восточные танцы — индийские, таиландские, персидские, — и что-то из их лексики вошло в его хореографический словарь. Плюс дьявольская выдумка. Асимметрия. Отсутствие квадратности. Полиритмия. У Равеля на три, у Бежара — на четыре. Даже натренированные на Бежаре танцоры сбивались.
Полиритмия. У Равеля на три, у Бежара — на четыре. Даже натренированные на Бежаре танцоры сбивались. А мне — после «Лебединых» и «Спящих» — каково?..
Вконец теряю сон. В глубокой ночи, при свете ночника протанцовываю весь текст, освоенный за сегодня.
Помню.
Теперь повторим все по порядку. С самого начала. Вот отбивка, вот приседание, а теперь?.. Опять забыла. Кажется, «Краб»… Или «Солнце»?..
Анжела Альбрехт, моя брюссельская «предшественница» в «Болеро», дарит мне свою шпаргалку. Заветный листок. Крохотные рисуночки, каракули. И впрямь помогает.
Но на последней репетиции с мужчинами — их, аккомпанирующих мне, тридцать — шпаргалку доброй Анжелы уносит ветром. Ищи-свищи. В голове каша. Сбиваюсь. По лицу Бежара пробегает тень.
Нет, не получится. Надо сдаваться. За неделю тысячу движений в головоломной череде не запомнить. Надо сдаваться. Альбрехт говорит, утешая, что учила «Болеро» три месяца. Эх, мне бы еще три дня! Но первое выступление завтра…
Подхожу к Бежару.
Морис, я уезжаю. Не могу запомнить. Это выше моих сил.
Вы вернетесь в Россию, не станцевав «Болеро»?
Не знаю, как с этим быть, — цежу под нос свою любимую присказку.
Люба переводит.
Я встану в проходе, в конце зала, — говорит Бежар, — в белом свитере. Меня подсветят карманным фонариком. Я буду Вам подсказывать: «Кошка». Теперь — «Желудок». А сейчас — «Б.Б.»… Вот так… Понимаете меня?..
С таким суфлером я могу танцевать уже и сегодня… Меня иногда спрашивают, какой спектакль в моей жизни был самый необычный. Вот этот и был. «Болеро» в Брюсселе с сокрытым от публики суфлером в дальнем проходе, подсвеченным пучком света снизу. С суфлером, облаченным в белый свитер. С суфлером, которым был Бежар. Каждый равелевский отыгрыш, пружинясь на плие, я впивалась глазами в освещенное в конце зала пятно, намеком указывавшее, словно регулировщик дорожного движения, куда мне двигаться дальше. Рука по-кошачьи обволокла ухо — следующая «Кошка». Руки, взлетевшие в чардаше, — теперь «Венгерка». Руки, плетущие орнамент танца живота, — «Самбо»…
Я не сбилась, не заплутала. Суфлер знал балет. Хорошо знал. Мой остолбенелый взгляд, ждущий подсказки, придал ритуальность, молитвенность моей пластике. Это понравилось.
Второй спектакль я вела сама. Стресс от первого заставил мою память принять и усвоить все обилие информации. Подсказки более не требовалось. А манеру я сохранила. Точнее, отсутствие ее. Лишь исступленное моленье. Отстраненность.
Потом были съемки. Бежар корректировал мое «Болеро» для фильма. Он подобрел ко мне. Поверил в меня. Поэтому, когда, прощаясь, я сказала Морису, что хотела бы сделать с ним что-то еще, что-то свое, новое, он расположенно ответил:
— Что ж, предложите тему. Я согласен.
У каждого города есть свой запах. Я всегда это обоняю. Уже в аэропорту. Мюнхен пахнет автомобильными лаками. Прага — каминным дымом. Токио — соевым соком. Мадрид — миндалем. Москва — мусором улиц («отечество почти я ненавижу», по Пушкину). Брюссель — запахом мокрой замшелой хвои…
Я танцевала и снималась в «Болеро» в ноябре. Третий спектакль — в день своего рождения. Мне исполнилось пятьдесят. Станцевать шестнадцатиминутный балет одной, на столе, босиком, без мига передышки (мужчины аккомпанируют солистке на полу, вокруг стола), все прибавляя и прибавляя накал энергии — надо соответствовать могучему крещендо Равеля, — мое гордое достижение. Да еще угодить непокладистому суфлеру…
Когда я послала с ближайшей оказией Морису целый реестр своих предложений, он выбрал «Айседору».
«Айседора» была идеей Щедрина. Мы по очереди тогда запоем читали жгучую книгу Дункан «Моя исповедь», ходившую по Москве ротапринтной копией с давнего рижского издания двадцать седьмого года.
«Болеро» я репетировала по прохоженным тропам. Хореографические ноты были написаны, их надо было исполнить. «Айседора» ставилась на меня.
Я опять приехала в хвойный Брюссель, получив приглашение от дирекции театра Де Ла Монне. Опять добиралась каждое утро в класс в бежаровскую школу «Мудра», беря у шоферов такси «ресид» по инструкции Госконцерта. Опять торопилась, набросив на влажный купальник стеганый халат, перекусить в кантине «Мудры» бифштекс с жареным картофелем у зловредной буфетчицы Реджины…