— Барышня, дорогая моя! — встретила ее Тереза и остановилась, точно собираясь сказать что-нибудь в утешение Эмилии, которая от слез не в силах была отвечать. Собака продолжала скакать и ластиться к ней, потом вдруг бросилась к экипажу с отрывистым лаем.
— Ах, барышня, бедный мой господин! — молвила Тереза, женщина добрая, но не имевшая понятия о деликатности.
— Ах, барышня, бедный мой господин! — молвила Тереза, женщина добрая, но не имевшая понятия о деликатности. — Вот и Маншон побежал искать его!
Эмилия громко разрыдалась; взглянув в сторону кареты, все еще стоявшей с отворенной дверцей, она увидала, как собака вскочила внутрь кареты, но тотчас же выскочила оттуда и, пригнув нос к земле, стала бегать вокруг лошадей.
— Не плачьте, барышня, — говорила Тереза. — У меня сердце надрывается, на вас глядючи!
Между тем собака начала кружить вокруг Эмилии, потом бросилась опять к карете и назад к своей госпоже с тихим визгом.
— Бедная собака! — молвила Тереза, — ты тоскуешь по своему хозяину. Однако войдите же в комнаты, барышня, успокойтесь. Чем мне угощать вас?
Эмилия подала руку старой служанке и сделала над собою усилие, чтобы подавить свою скорбь, заботливо осведомляясь о ее здоровье. Но она нарочно замешкалась в аллее, ведущей к крыльцу, потому что в доме уже некому было приветствовать ее нежным поцелуем; ее сердце уже не трепетало, как прежде, от нетерпеливого предвкушения встречи и улыбки на дорогом лице; ей жутко было увидеть предметы, которые живо напомнят о былом счастье. Она медленно пошла к дому, и опять остановилась. Как тихо, как пустынно и печально в доме! Трепеща войти в него, однако упрекая себя в малодушии, она наконец вошла в сени, прошла по ним торопливыми шагами, точно боясь оглядываться, и отворила дверь той комнаты, которую она привыкла называть своей. Вечерний сумрак придавал торжественность тишине и пустоте этой комнаты. Стулья, столы, все предметы обстановки, столь знакомые ей в более счастливые времена, красноречиво взывали к ее сердцу. Она села, сама того не замечая, у окна, выходившего в сад, и где, бывало, часто сиживал с ней Сент Обер, наблюдая, как заходит солнце за рощу!
Проплакав некоторое время, она немного успокоилась; и когда вернулась Тереза, наблюдавшая, чтобы багаж внесли в спальню ее барышни, она уже настолько оправилась, что могла разговаривать с ней.
— Я приготовила вам постель в зеленой комнате, барышня, — заявила Тереза, ставя кофе на стол, — вам теперь приятнее будет спать там, чем на своей прежней постели. Эх, думала ли я месяц тому назад, что вы вернетесь сюда одна-одинешенька! У меня сердце чуть не разорвалось от горя, когда получилось печальное известие. Кто бы мог себе представить, что мой добрый барин уже никогда не вернется!
Эмилия закрыла лицо платком и махнула рукой.
— Выкушайте кофе, — угощала ее Тереза. — Дорогая моя барышня, не убивайтесь! — мы все ведь умрем. Мой дорогой барин — теперь святой на небесах.
Эмилия отняла платок от лица и подняла к небу глаза свои, полные слез. Вскоре, однако, она осушила их и спокойным, хотя и дрожащим голосом стала расспрашивать о некоторых пенсионерах ее покойного отца.
— Ах, и не говорите! Горе горькое! — плакалась Тереза, наливая кофе и подавая чашку своей молодой госпоже, — кто только мог приплестись, те все наведывались сюда каждый Божий день узнавать про вас и про барина.
Далее она рассказала, что многие из тех, кого они оставили здоровыми, успели умереть, а напротив — другие, хворавшие — поправились.
— Смотрите-ка, барышня, — прибавила Тереза, — вон старая Мария плетется сюда по саду. Вот уже три года как всем кажется, что она того и гляди умрет, а она все живет себе да живет. Небось увидала дорожную карету у ворот и сообразила, что это вы вернулись домой.
Эмилии было бы слишком тяжело видеться с этой бедной старухой, и она попросила Терезу пойти сказать ей, что барышня чувствует себя худо и никого не может принять сегодня вечером.
— Завтра мне будет лучше, надо думать; но передай ей эту безделицу в знак того, что я ее не забыла.
Некоторое время Эмилия сидела погруженная в немую скорбь. Не было предмета, который не возбуждал бы в ней воспоминания, имеющего близкое соприкосновение с ее горем. Ее любимые растения, за которыми Сент Обер учил ее ухаживать, рисунки, украшавшие стены и исполненные ею под его руководством; книги, которые он сам выбрал для нее и которые они читали вместе; ее музыкальные инструменты, услаждавшие его слух, — каждый предмет еще более растравлял ее печаль. Наконец она очнулась от этих грустных размышлений и, призвав на помощь всю свою решимость, направилась твердыми шагами в опустелые покои; хотя она страшилась войти в них, но сознавала, что потом ей будет еще тяжелее посетить их.
Пройдя через оранжереи и отворяя дверь библиотеки, она почувствовала, что силы изменяют ей; быть может, вечерний сумрак и тень от деревьев, растущих под окнами еще усиливали торжественность ее настроения, когда она входила в комнату, где все говорило ей об отце. Вот кресло, где он обыкновенно сиживал. Она вздрогнула, увидев его: образ отца рисовался в ее воображении с такой ясностью, что ей показалось, будто она действительно видит его перед собою. Она отогнала от себя иллюзии расстроенного воображения, однако не могла подавить некоторого трепета, тихо подошла к креслу и села. Перед креслом стоял пюпитр для чтения, а на нем лежала развернутая книга, в том виде, как она была оставлена ее отцом. Несколько минут она не могла собраться с мужеством, чтобы рассмотреть ее; она тотчас же вспомнила, что Сент Обер накануне их отьезда из замка вечером читал ей вслух некоторые выдержки из своего любимого автора. Теперь это обстоятельство подействовало на нее потрясающим образом: она глядела на страницу и горько плакала. Для нее эта книга являлась свяшенной и неоценимой; ни за какие сокровища в мире она не согласилась бы перенести ее на другое место или перевернуть страницу. Она продолжала сидеть перед пюпитром и не решалась уйти, хотя сгущающийся сумрак и глубокая тишина в комнате усиливали в ней жуткое чувство. Опять она погрузилась в размышления о состоянии душ после смерти; она вспоминала знаменательный разговор, происходивший между Сент Обером и Лавуазеном в ночь накануне смерти отца.