— Ты молчишь. А я такая счастливая…
Я тоже счастливый, молча ответил он. Такого счастья отпускается на раз пригубить, и то не каждому. Может, именно потому, что на раз и пригубить…
— Как я тебя люблю… — прошептал он.
— А как? Вот так, да? — она, изогнувшись, потерлась об него бедрами.
— Ох, как сразу сердце у тебя застучало…
— И так… и не только так… и…
— Т-сс… Иди ко мне…
— Танька…
— А потом… это все кончится, а мы вдруг останемся… рожу тебе кого-нибудь…
— Обязательно…
— Оно же кончится… но ты только держи меня покрепче… меня надо крепко держать, я же дурная…
— Ты моя…
— Твоя… чтобы ты делал со мной, что хочешь…
А потом, когда напряжение достигло высшей точки, произошло что-то такое, чего никогда еще с ним не происходило. Он исчез. Он, Дима, человек, мужчина — перестал быть здесь и сейчас, и никакими словами нельзя было назвать то место и ту сущность, в которых он оказался. У него не было тела — и был миллион тел. Все чувства разом овладели им, будто плеснули все краски, будто заиграли во всю мощь все инструменты огромного оркестра… Это был долгий миг, за который можно успеть познать весь мир, и лишь потрясение не позволяет использовать его с этой благой целью. Но, наконец, и этот миг прошел, и Дима вернулся в свое расслабленное тело, с новой остротой ощущая нежное чужое тепло…
Его разбудило прикосновение к щеке. Татьяна, уже одетая, сидела на краю раскладушки и тонкой рукой гладила его лицо. За стеной слышались голоса.
— Сколько?.. — начал Дима, но тут часы хрипло кашлянули, и он понял, что времени прошло всего ничего.
— Там этот блажной старик, — сказала Татьяна. — Кривошеин.
— Охмуряет? — усмехнулся Дима.
— Охмуряет. Послушать хочешь?
— Придется.
— Сейчас… — не вставая, Татьяна чуть приоткрыла дверь. В щель проник желтоватый свет лампы — и глубокий уверенный голос Фомы Андреевича.
— А как тайга-то горит, Леонида Яновна, по всей матушке-Сибири полыхает, и нет спасения. Второй такой год подряд идет, а будет и третий, ибо сказано: «И дам двум свидетелям Моим, и они будут пророчествовать тысячу двести шестьдесят дней. И если кто захочет их обидеть, то огонь выйдет из уст их и пожрет врагов их. И будут они иметь власть затворять небо, чтобы не шел дождь на землю во дни пророчествования их, и власть над водами — превращать их в кровь, и землю поражать всякой язвою…» Год им остался, год только, а потом выйдет Зверь из бездны и поразит их, и трупы оставит на улицах Великого города, который духовно называем Содом, дорогая моя Леонида Яновна, Содом, или Вавилон, или Египет, и голос с неба уже был Божьему народу: выйди из того города, народ Мой, дабы не запятнать себя грехами его, ибо грехи те дошли до неба и вопиют.
В один день придут в Содом казни, и мор, и смерть, и плач, и глад, и пламя пожирающее, ибо силен Господь, судящий сей град. И цари земные, роскошествовавшие в нем, и купцы, обогатившиеся от него, горько восплачут, когда увидят дым и пепел на месте Великого града, ибо в один день погибнет такое богатство! И свет светильника не появится в нем, и голоса живого не услышать, ибо чародеями были вельможи его, и волхвованием их введены в заблуждение все народы. И в нем найдут кровь пророков и святых — и всех убиенных на земле…
— Неточно цитируете, Фома Андреевич, — лениво сказала Леонида. — Хотя и близко к тексту.
— Неточно цитировать неможно, — сказал Фома Андреевич. — Можно либо цитировать, либо излагать — что я, с Божьей помощью, и делаю. Так вот, предвидя ваши возражения, любезная Леонида Яновна, скажу: да, можно счесть, что и о Берлине сорок пятого речь идет — видел я его и дым его обонял. Мерзок был дым… И Рим горел, подожженный Нероном — вскоре, вскоре после того, как Иоанну откровение было. И Константинополь горел, когда базилевсы его себя ровней Богу сочли, а которые — и повыше Бога. Все грады — в едином Граде Великом заключены, и этого Града гибель Иоанн описует…
— Возможен ли конец света в одной отдельно взятой стране? — все так же лениво спросила Леонида. — Старая хохма. А у вас получается — даже не в стране, а в крошечном городке Ошерове…
— В капле запечатлен океан, любезная Леонида Яновна, и каждый человек — суть вселенная. Почему бы не быть нашему городу средоточием мира? Тем более, что подозреваю я — никакого мира там, за барьером, не существует. И, следовательно, не существовало никогда.
— Тоже не новая мысль.
— А вас интересуют только новые мысли?
— Вы правы, Фома Андреевич. Продолжайте, пожалуйста.
— Что ж продолжать? Снята давно седьмая печать, и вострубили уже пять ангелов. И отверзлись кладези бездны, и вышел дым из кладезя, как из большой печи, и помрачились солнце и воздух от того дыма…
— Так теперь очередь за саранчой?
— Именно! Но я так мню: не одной саранчи следует ожидать, а многих тварей, и иных, может быть, и в людском обличии…
Фома Андреевич замолчал, а Леонида не ответила, и повисла долгая пауза. И Дима понял, что Фома Андреевич, сам, видимо, того не желая, коснулся какой-то скользкой — в Леонидином понимании — темы. А в следующую секунду раздался тихий, но от этого не менее жуткий звук: будто по стенам дома, по потолку, по крыше провели несколько раз огромной мягкой кистью… будто дом стал пустым спичечным коробком, и кто-то тихонько, разведя краску… Потом это прошло.