* * *
Если б кто это видел, он бы понял все как было. Я был просто в отчаянии, хоть мне могут и не поверить. Я не мог ничего сделать, я ведь не хотел, чтобы она умерла, но не мог рисковать, не мог позвать на помощь, я был просто раздавлен, всякий тогда мог бы это понять. И все эти дни я понимал, что никого больше не смогу полюбить, как ее любил. Для меня на всю жизнь существовала только одна Миранда. Я это тогда ясно понял.
Для меня на всю жизнь существовала только одна Миранда. Я это тогда ясно понял. И еще одно было важно: только она одна знала, что я ее люблю. Только она одна знала, какой я на самом деле. Никто не мог меня так понять, как могла она.
* * *
Ну, скоро рассвело, наступил последний день. Странное дело, но только день был замечательно красивый, по моему, в небе не было ни одного облачка за целый день, это был один из тех ясных и морозных зимних дней, когда нет ветра и небо ярко синее. Вроде кто специально так устроил, должным образом постарался, чтоб она отошла спокойно, мирно. Последние слова, которые она произнесла, так часов около десяти, были (так мне показалось) — «солнце, солнце» (оно как раз появилось в окне), и она попыталась сесть, но не смогла.
Больше она ничего не говорила такого, чтоб можно было разобрать, она протянула еще все утро и всю светлую часть дня и отошла вместе с солнцем. Дыхание у нее было еле слышное, и (чтоб объяснить, в каком я был состоянии) я даже подумал, что она наконец уснула. Не знаю точно, когда она умерла, знаю только, что в полчетвертого она еще дышала, когда я пошел вниз, прибрать там и всякое такое и отвлечься немного, а когда я вернулся около четырех, она уже отошла.
Она лежала свернув голову набок, это выглядело ужасно, и рот был открыт, зрачки закатились и белые глаза уставились в окно, будто она хотела еще в последний раз увидеть свет. Я пощупал ей лоб, он был холодный, хотя вся она была еще теплая. Побежал за зеркалом. Знал, так делают, чтоб определить, и прижал зеркало к ее губам, но оно не затуманилось. Она умерла.
Ну, я закрыл ей рот, опустил веки. Не знал, что дальше делать, пошел вскипятил чайник, выпил крепкого чаю.
* * *
Когда стемнело, я отнес тело вниз, в подвал. Я знал, полагается мертвых обмывать, но мне не хотелось, казалось, это будет нехорошо, так что я положил ее на кровать и волосы ей расчесал и одну прядь отрезал. Хотел ей лицо поправить, чтоб она вроде как улыбалась, но не получилось. Во всяком случае, она казалась очень спокойной. Потом я встал на колени и прочел молитву, я знал только одну, «Отче наш», и то не всю, но я потом сказал: «Упокой ее душу, Господи», не то чтоб я верил в какую нибудь религию, просто считал, что так будет правильно. Потом пошел к себе наверх.
* * *
Не знаю уж почему, только все до меня дошло из за какой то мелочи; ни когда я ее мертвой увидел и даже ни когда ее вниз нес в последний раз, это до меня дошло, когда я ее туфельки ночные увидел в той комнате наверху. Я их поднял, и вдруг до меня дошло, что она никогда их больше не наденет. И что мне уже не нужно будет спускаться в подвал и задвигать засовы (между прочим, как ни странно, я ее и в этот раз запер на все засовы), и что ничего этого никогда больше в моей жизни не будет, ни хорошего, ни плохого. Я вдруг понял, что она умерла, что ее больше никогда не будет, никогда, никогда.
В те последние дни я не мог ее не жалеть (как только увидел, что она не спектакль разыгрывает), и я простил ей то, как она в тот вечер себя повела. Не тогда, когда она еще была жива, а когда понял, что ее больше нет, вот когда по настоящему ее простил. Вспомнились всякие приятные случаи, самое начало, дни в Ратуше, когда видел, как она из дому выходит: как мимо нее по другой стороне улицы проходил; и теперь я никак не мог понять, как же могло случиться, что вот она умерла и лежит там, в подвале, мертвая.
Все это было похоже на одну интересную игрушечную мышеловку, я как то раз видел такую, мышь туда попадала, все сразу начинало двигаться, и она не могла уже повернуть назад, только бежала все вперед и вперед, в еще более сложные ловушки, до самого конца. Я думал про то, какой я был счастливый, какие у меня все это время были чувства, я таких раньше никогда не переживал и уж никогда больше не переживу.
Чем больше я про это думал, тем хуже мне становилось.
Наступила полночь, а я не мог спать. Пришлось зажечь всюду свет, я не верю в привидения, но со светом было как то легче.
Я все думал о ней, даже подумал, может, и моя вина была в том, что она сделала, из за чего потеряла мое к ней уважение, а потом подумал, нет, она сама во всем виновата, сама напросилась и получила по заслугам. Потом совсем уж не знал, что и думать, в голове звенело — дон дон дон, и я понял, что не смогу больше жить в этом доме. Мне хотелось уехать и больше никогда не возвращаться.
Я подумал, можно все продать и уехать в Австралию. Но ведь сначала надо все следы уничтожить. Это было слишком тяжело. Тут мне в голову полезли всякие мысли про полицию. Я решил, лучше всего прямо пойти в полицию и про все там рассказать. Даже за пальто уже взялся, чтоб ехать в Луис.
Потом подумал, схожу с ума, даже в зеркало стал смотреться, видно это по моему лицу или нет. Испугался ужасно, думал, я ненормальный, все это видят, кроме меня. Стал вспоминать, как на меня люди в Луисе смотрели, в приемной у врача например. Все понимали, что я ненормальный.