Не вас.
Значит, я, по вашему, сумасшедший? Вы что, думаете, сумасшедший стал бы так с вами обращаться? А я вам скажу, что он с вами сделал бы. Он бы вас прикончил давным давно. Вы, видно, думаете, я собираюсь за вами с кухонным ножом гоняться и всякое такое? (Она мне в тот день и правда в печенки въелась.) Совсем ополоумели. Ну ладно, вы думаете, я ненормальный, раз вас здесь держу. Может, это и так. Только я вам скажу, что таких ненормальных целая куча набралась бы, если б у людей были на это деньги и время. Между прочим, и сейчас таких случаев много, только мы не знаем об этом. Полиции то известно, только цифры такие большие, что никто не решается их обнародовать.
Она стоит и смотрит пристально. Такое чувство было, что мы первый раз друг друга видим. У меня, наверно, странный был вид, я никогда раньше не говорил такого. Тут она сказала:
— Не смотрите так, пожалуйста. Знаете, что меня в вас пугает? В вас есть что то такое, о чем вы даже не подозреваете. Не знаете, что оно в вас есть.
Что такое? — спрашиваю. Злость у меня еще не прошла.
— Я не знаю, что это. Оно таится здесь, в этом доме, в этой комнате, во всей этой ситуации, словно только и ждет, чтобы напасть. Я могла бы сказать, что и вы, и я — мы пока еще вместе противостоим этому.
Это все пустые разговоры.
— Знаете, мы ведь не можем иметь все, что нам хочется. Быть человеком порядочным — значит понять это и принять, а не добиваться невозможного любой ценой.
Каждый берет от жизни то, что может, говорю. И если человеку многого в жизни недоставало, он старается любым способом возместить недостачу, пока удача на его стороне. Вам то этого, конечно, не понять.
Смотрю, улыбается, вроде она меня много старше:
— Все таки обращение к психиатру пошло бы вам на пользу.
На пользу мне больше пошло бы ваше дружеское обращение со мной.
— Но я ведь так с вами и обращаюсь. Разве вы не видите?
Мы долго молчали. Наконец она это молчание нарушила:
— Вам не кажется, что все это слишком затянулось?
Нет.
— Вы не отпустите меня?
Нет.
— Вы ведь можете связать меня, заклеить рот и отвезти в Лондон. Я не проговорюсь ни одной живой душе.
Нет.
— Но ведь должно же быть что то такое, чего вы от меня хотите?
Просто хочу, чтобы вы были со мной. Все время.
— И в постели?
Я сказал вам, нет.
— Но вы же этого хотите?
Не хочу разговаривать на эту тему.
Ну, тут она заткнулась.
А я говорю, я не разрешаю себе думать о том, что считаю дурным. Считаю, что это неприлично.
— Вы совершенно необыкновенный человек.
Благодарю вас.
— Мне хотелось бы видеться с вами, когда вы меня отпустите, вы мне очень интересны.
Как звери в зоопарке?
— Просто я хочу вас понять.
Вам это никогда не удастся. (Должен признаться, мне нравилось в этих разговорах, что я кажусь таким непонятным, таинственным. Пусть видит, что не все на свете ей доступно.) — Думаю, вы правы.
И вдруг она опускается передо мной на колени и три раза поднимает сложенные руки ко лбу, вроде она — восточная рабыня.
— О великий и таинственный владыка, прими униженную просьбу твоей жалкой рабыни о прощении!
Я подумаю.
— Залкая рабыня оцень созалеет о плехом письме.
Я не смог удержаться, очень уж было смешно, она могла здорово сыграть все, что угодно.
Она так и осталась на коленях, только теперь ладони опустила к полу, лицо серьезное ко мне подняла, смотрит прямо в глаза.
— Вы отправите письмо, правда?
Я заставил ее еще раз попросить, ну, потом согласился. Чуть не сделал самую большую ошибку в жизни.
* * *
На следующий день я поехал в Лондон. Хватило глупости сказать ей об этом, и она составила список, чего купить.
Хватило глупости сказать ей об этом, и она составила список, чего купить. Много всего. (Я потом понял, это чтоб я побольше времени потратил.) Надо было купить какой то особый сыр, не английский, и в одном магазинчике в Сохо немецкие сосиски — она их очень любила, и несколько пластинок, и кое что из одежды. И картины какого то художника, именно его и никого другого. Я был ужасно рад, такой был день ничем не замутненного счастья. Я думал, может, она забыла про четырехнедельный срок, ну, не забыла, конечно, но поняла и приняла, что я ее так скоро не отпущу. Размечтался. Что там говорить.
Домой успел только к вечернему чаю и, конечно, сразу спустился вниз, с ней повидаться. И сразу понял — что то не так. Она вовсе и не рада была, что я вернулся, и на покупки не взглянула.
Я скоро увидел, в чем дело, ей удалось высвободить четыре камня, видно, хотела прорыть подземный ход, на ступеньках осталась земля. Я легко вынул один. Пока я с ним возился, она сидела на кровати отвернувшись. Ну, за этими камнями шла каменная стена, так что ничего страшного. Но я понял, в чем ее игра заключалась: все эти сосиски и картины и всякое такое. Умаслить меня хотела и время протянуть.
Вы пытались устроить побег, говорю.
Она как крикнет:
— Да замолчите вы!
Я стал искать, чем она могла это все расковырять. Вдруг что то пролетело надо мной, со звоном прокатилось по ступенькам и упало на пол. Ржавый шестидюймовый гвоздь. В толк не возьму, где она его отыскала.
Говорю ей, учтите, это в последний раз. Больше я вас надолго одну не оставлю. Больше я вам не доверяю.
Она отвернулась, ничего не сказала, а я до смерти испугался, как бы она опять голодовку не устроила, не стал настаивать, чтоб прощения просила. Ушел. Потом, попозже, принес ей ужин. Она со мной не заговаривала, так что я опять ушел, оставил ее одну.
На следующий день она была уже в норме, хоть и не разговаривала. Скажет слово и опять молчит. А про побег, который чуть не устроила, вообще никогда больше не упоминала. Но я заметил у нее на руке, на кисти, глубокую царапину, и она морщилась от боли, когда пыталась рисовать, даже карандаш держать не могла.