Армагеддон был вчера

Теща лишь храпит в ответ загнанной лошадью. Понятия не имею, как они, родимые, храпят, но думается, что именно так.

— И-и-и-и… Это из кресла.

Валько многозначительно смотрит на тещу, смотрит с осуждением, губами жует, и теща живо соображает, в чем дело. Перед нами мигом объявляется поднос, расписанный по черни кровавыми маками, а на нем — початая бутыль и три пузатые стопки. Желтоватое содержимое бутыли щедро плещет куда следует, а из коридора, унюхав начало работы, катит Фол. Хвост кентавра до середины в побелке.

— На корочках? — Валько не спешит принять на душу.

— На них, на них, красавицах…

— На ореховых?

— Да что ж вы, Валько, нас срамите?! На ореховых на перегородочках мы вам с собой дадим, а здесь лимонные… Неужто мы порядка не знаем?

— Цедру срезали? Свяченым-то ножичком?

— А вы попробуйте! Ежели горчит, то с нас магарыч!

Матюгальник берет стопку, придирчиво внюхивается, миг — и стопка пуста.

Рядом шумно крякает Фол, опростав вторую. Только тут я замечаю, что все смотрят на меня. Пить с утра не хочется, я мнусь, а они смотрят. Валько внимательно, с пристрастием, Фол чуть насмешливо подмигивает, а семейство многострадальных Руденок — с опасливой надеждой. Будто стоит мне опрокинуть сто грамм, и станет их дом полной чашей с лакированными стенками. На память приходит: вот мы вваливаемся к ним в квартиру, и матюгальник представляет меня: «А цэ дядька Йора крестник, знатный кручельник! Ось, бачьтэ, якой плетень…»

Сейчас мой «плетень» висит у входа на гвоздике.

Рядом с образком «Трех святителей», что вешается «…на основание дома…», и керамической мордой манка-оберега: не мышонок, не лягушка, а неведома зверюшка.

И противная вдобавок до зарезу.

— Я это… я… а, да пропади оно пропадом!

Хлопаю стопку единым махом и запоздало понимаю: это спирт.

Чистый. На корочках, чтоб им…

Слезы текут по моему лицу, воняя перегаром, а семейство Руденок счастливо ворочается напротив, будто я их рублем подарил. Аж супружница в кресле бросила стенать. Запахнула халатик, утерла замурзанную рожицу — мама моя родная, она улыбается!

Валько с одобрением хлопает меня по плечу.

— Оце, хлопче, сказанул! Сказанул так сказанул! Цэ по-нашему!

— Что? Что «по-вашему»?!

Смеются. Все смеются. Не отвечают. Ну и идите вы все… я беру с подноса дольку крупно нарезанной луковицы. Закусываю. Хруст лука на зубах противно напоминает хруст плитки под Фоловыми колесами.

Все смеются. Не отвечают. Ну и идите вы все… я беру с подноса дольку крупно нарезанной луковицы. Закусываю. Хруст лука на зубах противно напоминает хруст плитки под Фоловыми колесами.

— Ну шо, горемыки? Одзыньте, дайте место… Валько начинает кругами мерить комнату, выбирается в коридор; слышно, как он громыхает сапожищами, на кухне течет вода из крана, это тоже слышно, а потом Валько возвращается.

— Мать-рябину отстаивали? — интересуется он.

Вместо ответа ему суют пластиковую фляжку с мутным отваром. Мать-рябины, надо полагать. Матюгальник откручивает крышечку, трижды сплевывает через плечо, набирает полный рот этой гадости и начинает прыскать во все стороны. Я еле успеваю уворачиваться, и мои действия вызывают всеобщее восхищение. Словно истинным ценителям балета демонстрируют гениальные антраша и эти, как их?.. сальто? курбеты?

Ладно, замнем.

Наконец Валько истощает запасы отвара, после чего достает из кармана уголек и принимается ходить из угла в угол. Пишет на стенах. Когда он вновь удаляется в коридор, я приглядываюсь к написанному. М-да… понятно, чего они детей гулять выперли. Рядом со мной гулко дышит Фол, будто готовясь заново везти меня галопом по обледенелым мосткам. К чему бы это?

— Ну шо? Почнем, благословясь, в Бога-душу-мать…

И все мысли разом вылетают у меня из головы, потому что Валько «починает». От души, от сердца, от горького перца. В хате становится тесно от мата: двух-, трех — и многоэтажного, этажи эти громоздятся один на другой, круто просоленной Вавилонской башней от земли до неба, многие перлы мне и вовсе не знакомы, я судорожно пытаюсь запомнить хоть что-то, я преклоняюсь, восторгаюсь, я понимаю, что талант есть талант, одним дадено, другим — нет, но дыхание перехватывает, память отказывает, и мне остается лишь присоединить свой безмолвный восторг к восторгу Руденок и молчаливому одобрению кентавра.

А матюгальник работает.

В поте лица.

Кроет благим матом.

Лицо Валька под завязку налито дурной кровью, жилы на шее грозят лопнуть, но иерейский бас волнами плывет по квартире, баховским органом заполняя пространство от стены к стене, от окна к окну, от кухни к входным дверям, мы купаемся я лихих загибах, следующих один за другим без паузы, без заминки, без малейшего просвета, во время которого можно было бы перевести дух; ругань постепенно теряет исконный смысл, превращаясь в великую литургию, в священную службу пред неведомым алтарем, и глас матюгальника поминает мироздание, на чем там оно стоит, и лежит, и делает то, о чем говорят шепотом и преисполнясь, а мы внимаем, вставляем и вынимаем…

Стена комнаты вспучивается пузырем. Пузырь катится к углу, но у корявой надписи, сделанной угольком, резко тормозит. Кряхтят обои, Валько добавляет децибел, истово поминая основы основ под углом и по прямой, вдоль и поперек, а пузырь мечется в четырех стенах, не в силах прорваться в коридор через угольный шлагбаум.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111