К «последнему морю»

пытливо всматриваясь в побледневшее, но по-прежнему красивое лицо Гаврилы, то и дело облизывавшего сухие, воспаленные губы.

Возле Гаврилы Олексича,

на краю стола, красовалась большая деревянная ендова и чеканной работы ковшик.
— Здравствуй на многие лета, Гаврила Олексич, — сказал старший из дружинников, высокий и степенный, поглаживая густую рыжеватую бороду и

пытливо всматриваясь в побледневшее, но по-прежнему красивое лицо Гаврилы, то и дело облизывавшего сухие, воспаленные губы.
— Здравствуйте, ребятушки! — воскликнул тот, будто очнувшись от забытья. — Садитесь поближе. Сейчас потолкуем. Эй, челядь!
Подайте новый жбан с медом и чаши, да не малые, .а побольше.
Слуги забегали, доставая с деревянных резных полок, тянувшихся вдоль стен, серебряные кубки и узорчатые заморские чаши.
Олексич подождал, пока слуга, стоя на коленях, обернул ему ноги цветными онучами, и сам натянул сапоги. Он встал, слегка покачиваясь, пока

другой слуга помог ему надеть кафтан и опоясаться серебряным поясом. Поведя плечами, он провел рукой по волосам и сел в старое резное кресло.

Держался он прямо, глядел зорко и только воспаленные, покрасневшие глаза говорили о долгих часах раздумья, проведенных в одиночестве возле жбана

с заморской романеей.
— А где Кузьма Шорох? Эй, Кузя! — крикнул Гаврила Олексич так громко, что, казалось, на дворе его услышали.
— Здесь я, здесь, — ответил весело Кузьма, входя в двери и застегивая кафтан. — Едва меня отлили ледяной водой. Теперь я в полной справе. —

Он улыбнулся задорно, низко поклонился и скромно уселся на скамье возле двери, всматриваясь в боярина, стараясь разгадать, что он надумал.
Тот выждал, пока слуги не расставили посуду и не налили в кубки и чаши темного меду или заморского густого вина.
— Ну, живо поворачивайтесь и уходите отсюда, — сказал он челядинцам. — Да прикройте двери. А здесь, кто помоложе, пусть подливает ковшиком

из жбана.
Все взяли в руки чаши и кубки и ждали.
— Я вас призвал к себе, други, — сказал Олексич и замолчал, прикрывая глаза большой крепкой ладонью.
— Верно, немец опять зашевелился? — осторожно прервал воцарившуюся тишину старший дружинник.
— Это дело нам не новое, — ответил, медленно опуская руку, Гаврила Олексич. — Немцы всегда против нас зубы точат, и с ними счеты мы сведем

очень скоро.
— То-то мы разгуляемся! — весело воскликнул Кузьма Шорох.
— Погуляем! — поддержали другие голоса.
— Нет!.. Сейчас у меня другое дело. На это нужна ваша хитрость… — Он задумался на мгновение и, тряхнув головой, добавил:
— Нужна еще… малая толика озорства. Недаром же мы все Васьки Буслаева внучата.
— Верно, верно, — загудели дружинники. — С тобой мы не прочь и поозорничать… Только пока нам невдомек, куда ты речь клонишь.
— Так и не угадали? А ты как смекаешь, Кузя?
— Мне думается: не на охоту ли ты нас зовешь? Бурнастая лисичка сбежала, да не простая, а с серебристой спинкой.
— Верно, Кузя, верно! И вот что нам нужно сделать. Тут главное — мешкать нельзя. Кое-кто уже норовит захватить драгоценную лисичку. А вот

как надо этих охотников перехитрить…
— Поймаем, непременно поймаем! — воскликнули дружинники и переглянулись, сообразив, к чему клонит речь Гаврила Олексич.
— И медведя мы ловили и на волков ходили. Нам ли не освободить лисичку.

Нам ли не освободить лисичку.
Гаврила Олексич встал и, опираясь руками на стол вполголоса начал объяснять свой план:
— Смотрите, сейчас домой к своим женам да сестрам не отлучаться! Там если вы обмолвитесь одним словом, завтра уже будет знать весь

Новгород. Берите из моих конюшен свежих коней, седлайте, и мы тотчас же выезжаем.

Глава 11
ЗАМУТИЛА ТУГА-ТОСКА

Верстах в двадцати от Новгорода, вниз по течению седого пенистого Волхова, на правом его берегу, среди березовых перелесков, затаилась

женская обитель святой Параскевы-Пятницы.
Купцы-кожевники братья Ноздрилины сперва возвели каменную церковь в память усопшей бабки своей Прасковьи Дормидонтовны, прозванной

«Кремень», положившей начало богатству семьи Ноздрилиных, которые развернули большую торговлю с заморскими городами, поставляя им кожи, волос,

щетину и шерсть, а главное — всевозможные меха.
В эту церковь с тех пор потекло паломничество, главным образом женщин, приходивших со всех концов новгородской земли. В народе укрепилось

поверье, что горячая молитва святой Параскеве-Пятнице помогает и в бабьих болестях и во всяких женских печалях.
Сведущие странницы-богомолки объясняли, что сама святая Параскева в жизни много претерпела от изверга мужа и от тринадцати детей,

рождавшихся с великой трудностью. И после смерти великомученица продолжала жалеть всех, кто приходит к ней изливать в слезах и молитвах свою

тяжелую бабью долю.
Братья Ноздрилины не ограничились постройкой церкви, а срубили целый скит из еловых и сосновых бревен, со всеми службами, общежитиями,

конюшнями, складами, баней, погребом, коптильней для рыбы и пристанью для монастырских рыбачьих лодок.
Игуменьи избирались с высокого благословения новгородского архиепископа особо суровые, неулыбчивые, которые сумели бы держать в страхе

божьем и повиновении всех монахинь и послушниц, прибывавших из ближних и дальних новгородских пятин. Игуменьи должны были строго и неусыпно

блюсти монастырский порядок и добро, не допускать расточительности и наказывать нерадивых, зорко присматривая за мастерскими — ткацкой,

вышивальной, иконописной, златошвейной, за пасекой и монастырским садом, где зрели яблоки, вишни и тянулись гряды кустов крыжовника и смородины.
Однажды после благовеста к заутрене в покои игуменьи, матери Евфимии, прибежала юная Феклуша, «послушница на побегушках», и, запыхавшись,

рассказала:
— Сегодня, только что сторож Михеич пошел ворота отпирать, глянь, а к скиту кто подъехал-то! Боярыня, настоящая боярыня, молодая, с

жемчужными подвесками в ушах. Сама видела, как она платок с головы сдернула и, простоволосая, пошла к воротам. А Михеич чего-то перепугался и

перед ней ворота снова запер. И говорит, что боярыне не иначе как грозит большая беда, наверное, старый муж убить хочет. Почему, говорит, она

руки все ломает и тайком слезы смахивает, а сама пригожая да нарядная… И с нею две чернавки. Все трое на конях верхами, точно из татарской

неволи прискакали.
— Да где ж они? Сюда, что ли, идут?
— Нет, нет, мати Евфимия! Михеич их не пускает и никак не хочет отпереть ворота.
— Экой старый корень!
— Не хочет, ей-ей не хочет! Я говорю ему: «Отворяй, Михеич, пущай боярыню. Видишь, как устала с дороги». А он все одно отмахивается:

«Может, за ней вдогонку сейчас боярин прискочит с молодцами и первому мне накладет по загривку.

Знаю мужей обманутых!» Так и сказал: «Коли ежели

мать-игуменья прикажет, то пусть и принимают гостью послушницы. А я от беды ухожу подальше на Волхов сига ловить».
— Вот неуемный старик, путаник! Беги к матери Павле скажи, что я велела ворота отворить, а боярыню у себя в келье принять. Да чтобы сейчас

же затопили баньку.
Феклуша помчалась со всех ног, а мать-игуменья стал облачаться, чтобы показаться прибывшей во всем свое великолепии.
Прибывшую молодую боярыню поместили в келье ключницы, матери Павлы, и та сама с ней сходила в жарко натопленную баньку, где они обе мылись

Читай продолжение на следующей странице