— Понятно, — сказал Мельник. — А какое ваше мнение по существу данного дела? Уж вам-то грех отмалчиваться, Кирилл Романович, я на вас сильно рассчитываю.
Никонов, не поднимая глаз, чтобы не видеть немилых его сердцу сотрудников следственного отдела (они его вышучивали), потянулся через стол, придвинул папки с личными делами Тураева, Загурского и Хвоща, раскрыл, стал сравнивать фотографии. Воцарилась тишина.
— Ага… Вот у этого есть, — пробормотал судебный психиатр. — И у этого. Правда, не столь выражена.
— Что — есть? — нетерпеливо подался к нему Мельник.
— Складки Верагута. На обоих, между прочим, глазах.
— Где? Где? — оживились сотрудники, сгрудились около Никонова, рассматривали фотографии. Действительно, верхние веки и у Тураева, и у Загурского имели характерные для людей с психически восприимчивой, ранимой натурой складки, скошенные вниз и к вискам.
— Верно. Смотри-ка, а мы и не заметили, — сказал Кандыба.
— А вот у Хвоща нет, — сказал Стась.
— Так ведь Хвощ умер от инсульта, а они — так, — сказал Ба-кань.
— А на паспортной так вроде и у Хвоща есть, — сказал Канцеляров. — Или это ячмень, а, Кирилл Романович? Не разберу.
Никонов молчал, только зыркал на всех исподлобья затравленно.
Он знал эту игру коллег: делать из психиатра психа.
— Постойте, постойте, — сказал Мельник. — Ну, складка Верагута… и что?
— Штрих, — сказал Никонов. — Натуры.
Нестор Кандыба первый с улыбкой зааплодировал. К нему присоединились и другие.
— Ну чего вы, чего! — огрызнулся судпсихиатр. — Что я такого сказал?..
— Та-ак! — Андрей Аполлонович яростно хлопнул по столу; все притихли, разошлись по местам. — Все ясно, рады случаю развлечься и отвлечься от этой задачи — так, значит! Ни черта вы в ней не можете сообразить, потому что это вам не магазинные хищения, не насилия и не прочая уголовщина. Не доросли вы, граждане, до интеллектуальной криминалистики — так, значит, это самое! Впрочем, не стану скрывать: и я тоже… — Он помолчал, вздохнул, повернулся к Коломийцу. — Что ж, пан Стась, сочувствую, сожалею, переживаю, но помочь не в силах. Дело остается на тебе. Хоть сам изучи все теории о пространстве-времени — так, значит! — но выясни, в чем убийственная сила этих бумаг. И покойников, само собой, больше быть не должно. Все!
После перерыва Коломиец ушел в парк имени Тактакишвили, ушел от сочувственных взглядов одних сотрудников и иронических — других, бежал от тягостного сознания своей беспомощности. Справа от его скамьи был пейзаж с киоском и двумя только зазеленевшими акациями, слева — пейзаж с чертовым колесом и каруселью: позади несла воды катера, пятна нефти и окурки река Катагань.
«Уволюсь, брошу все, не по мне это занятие! Я плохой следователь, факт. Первое серьезное дело, и уже два покойника на мне. На мне, на мне — потому что не сообразил, не раскрыл… То ли ума недостает, то ли характера? И того, и другого, видимо… Ну а теперь-то что делать? Все верно, иные варианты, кроме как с «психическим ядом», отпадают. Но в чем он, этот яд?»
Стась раскрыл портфель, достал листки с записями Тураева — четыре четвертушки с красным обрезом, исписанные нервным, бегущим почерком. Теперь от них на него пахнуло могильным холодом. «Ну, попробуем еще».
…Искушенный читатель мог заметить, что автор упустил уже по крайней мере три удобных места в своем повествовании, где можно было бы изложить тураевские заметки. По правде сказать, он охотно упустил бы и все остальные — но нельзя, не получается. Тем не менее, поскольку автор ничуть не заинтересован в уменьшении читательского поголовья, он от души рекомендует читать приводимые ниже записи — во всяком случае, по первому разу — бегло, не углубляясь в их суть. («Читай ты эти клятые бумаги, только не вникай!» — как советовал своему приятелю один чеховский персонаж.) А то, не ровен час, и в самом деле не удастся иному читателю благополучно дойти до конца этой истории. А уж коль скоро удастся, то можно будет и перечесть — с чувством, с толком, проникая в самые глубины мысли и духа покойного академика.
«Постигнуть можно мир,
постигнуть можно жизнь
но как постигнуть то, чем постигаешь?..»
— записал Тураев вверху первого листа. И Коломиец представил, как он ходил по кабинету в дачном мезонине — от дивана к фикусу мимо стола и книжных стеллажей, потом обратно от фикуса к дивану, курил, морщился от дыма и размышлений тонкое бледное лицо; потом останавливался у стола, записывал одну-две фразы, снова ходил, или стоял у окна, смотрел на темный лес за белесо-туманными прудами — и думал, думал, думал…
«Попробуем с самого начала. Мир существует в пространстве (это три измерения) и во времени (еще одно). Всего четыре измерения, что бы под ними ни понимать. Начало координат в пространстве — это «я», начало координаты во времени — настоящее; следовательно, ориентация и отсчет в четырехмерном мире идет от «я-сейчас» моего состояния в настоящий момент.
Всего четыре измерения, что бы под ними ни понимать. Начало координат в пространстве — это «я», начало координаты во времени — настоящее; следовательно, ориентация и отсчет в четырехмерном мире идет от «я-сейчас» моего состояния в настоящий момент. Утрамбовано.
Мы часто пишем, говорим: представим себе то-то… Это не означает, что мы всегда можем все представить, чаще это означает, что мы можем произнести такие слова. Например: «Представим себе четырехмерное пространство…» — и не выйдет. Двумерное, поверхность — пожалуйста; трехмерное — труднее, но можно. А дальше никак. А надо бы.