Надо сказать, что, как только Загурский перешел к изложению этой научной идеи, в голове Стасика сработало… ну, вот есть в человеческом мозгу какое-то перегрузочное реле, которое само отключает поток утомительной, малоинтересной или просто непонятной информации; а может, и не отключает, переводит этот поток в какой-то сквозной канал — в тот самый, про который говорят: в одно ухо влетело, из другого вылетело. Правда, у одних это реле срабатывает при больших потоках трудной информации, у других — уже при малых. У Коломийца оно как раз было слаботочным, и сейчас, слушая вполуха, он рассматривал увлеченного собеседника — тренировал наблюдательность. Благородные седины Евгения Петровича уже изрядно отросли, густо курчавились на шее («Стричься бы ему пора», — отметил Стась); движение кистей и рук были умеренны и изящны, но манжеты белой рубашки несколько засалились, потемнели. «Никто не смотрит за ним, что ли?» Лицо Загурского было красиво и правильно, но красноватый оттенок его и дряблая припухлость внушали сомнение. «Закладывает, не иначе», — решил Стась.
«Закладывает, не иначе», — решил Стась.
— Но чтобы этот неформальный переход реализовать, — говорил между тем Загурский, — нам надо то четвертое измерение, которое мы понимаем и чувствуем как нечто непространственное, как «время», тоже свести к геометрическим категориям длин и расстояний. Над этой проблемой геометризации времени мы с ним более всего и бились. Многие трудности уже одолели, одолели бы, я уверен, и все остальные. И тогда… о, это был бы гигантский шаг в понимании мира — и для естествознания, и даже для философии. Понять время… как это много и важно! И вот — не вышло, смерть оборвала и жизнь и идею.
Загурский опустил боковое стекло до отказа, выставил голову под ветер, потом повернулся к Коломийцу:
— Вы спросите: а что же я сам, разве не смогу? Ведь соавтор. Знаете, может, это от расстройства, но сейчас мне кажется: не осилю. Не того я полета птица… Шур Шурычу было хорошо со мной работать: я умел конкретизировать, воплощать в текст и уравнения его идеи, подчас очень смутные и странные, был честным и дельным оппонентом при обсуждении этих идей. Но сами идеи-то все-таки были его…
Они уже въехали в город, машина, сдерживаемая светофорами, шла медленно и неровно.
— И при всем том я испытываю сейчас одно чувство, вовсе уж странное, задумчиво, обращаясь будто и не к Коломийцу, молвил Евгений Петрович. Смирение, что ли? Неспроста мне на ум приходят ранние кончины людей гениальных, от Моцарта до Галуа. Ведь дело в конце концов не в том, что кто-то из них был музыкант, другой поэт, а третий и вовсе математик, — это на поверхности, частности. Суть их в том, что каждый из них приблизился, на свой манер, к глубокому пониманию мира и себя. Куда более глубокому, чем прочие люди. К настолько, может быть, глубокому, что это за пределами возможностей человека… Вот и с Александром Александровичем мне почему-то представляется, будто это закономерно, что он умер внезапно именно сейчас, когда подбирался к самой сокровенной тайне материи… что так и должно быть. Странная мысль, а?
— Да, действительно, — озадаченно сказал Стась.
— Но ведь… понимаете ли, исследуя природу, мы обычно разумеем под ней всякие там тела, частицы, звезды, кристаллы — объекты вне нас. Объективизируем природу, как говорят философы. Но ведь материя — это и мы сами. Мы тоже существуем во времени, но не знаем, в чем существуем, как… не понимаем времени ни умом, ни чувствами. Так, может быть, здесь какой-то предел познания мира и себя, который не дано превзойти? Или иначе: дано, но, превзойдя его, нельзя жить?.. Уфф! — Загурский поднял руки, будто сдаваясь, засмеялся. Наговорил я вам, у самого голова кругом пошла. Не принимайте все это всерьез, Станислав Федорович, это от расстроенных чувств.
Он наклонился к водителю:
— Сверните, пожалуйста, на Пролетарскую. Дом пятнадцать, здесь близко.
У дома довоенной архитектуры, балконы которого почти сплошь заросли диким виноградом, Загурский распрощался, поблагодарил, вышел из машины и скрылся в подъезде.
«Хороший дядька какой, — тепло подумал о нем Коломиец, когда машина отъехала. — Простой, и не подумаешь, что член-корреспондент, научное светило, теперь почти директор института. А я еще со зла хотел его перекрестным допросом помытарить…»
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
— Вы меня сначала обилетьте, а потом оскорбляйте!
— А раз вы не обилечены, то платите штраф!
Транспортный разговор
На следующее утро Мельник, выслушав отчет младшего следователя Коломийца, неожиданно учинил ему оглушительный разнос.
— Значит, так просто взял и отдал эти бумаги? — начал он спокойно, только брови Андрея Аполлоновича зловеще изогнулись, делая его похожим на белобрысого Мефистофеля. — Ничтоже сумняшеся, так, значит? Ну, пан Стась, не жда-ал! Ты хоть сам их прочитал?
— Просмотрел. Вроде ничего там нет…
— Нет, вы слышите? — Мельник драматически повернулся к сотрудникам, и те разом осуждающе посмотрели на Стася. — Пришел, увидел, победил… Кай Юлий Коломиец, так, значит, это самое!
— Да не было там ничего, научные записи! — защищался Кай Юлий.