Борис Чекан лежал на тахте в своей комнатке на первом этаже аспирантского общежития — лежал, уставя взгляд в сумеречный потолок, по которому время от времени проходили световые полосы от проезжавших по улице автомобилей, и тоскливо думал, что эту ночь ему вряд ли удастся пережить.
…Конечно же, он сразу, как сухой песок влагу, впитал все новое из заметок Тураева; расчет Стася, что спьяну он не вникнет, был наивным. В памяти запечатлелось все, хоть цитируй. Но тогда, по первому впечатлению, он воспринял преимущественно образную сторону идеи покойного академика и понял его чувства. Поэтому и высказал Стасику, что Тураев-де был физик-лирик, увлекаемый в неведомое своим чувственным поэтическим воображением, — а его-де, Б. В. Чекана, физика-циника, ниспровергателя основ и авторитетов, этим не проймешь. Знаем мы эти академические штучки!
И проняло. Да и не могло, собственно, не пронять, по той простой причине, что понятия «пространства», «времени», «тел», «энергий», «полей» были для него — с тех пор, как всерьез занялся физикой, — далеко не академическими. Он чувствовал все это, специально тренировал себя, чтобы объять мыслью и воображением физическое пространство вокруг себя — с телами, искривляющим метрику полем тяготения и электромагнитной рябью от радиопередач; логическое, рассудочное восприятие мира для него, как и для Тураева, давно сомкнулось с чувственным.
И сейчас молодой и красивый физик-циник, не верящий в божественную природу законов мира (наука, она ничего на веру не принимает!), был далеко не краснолиц и вообще чувствовал себя худо. Он с нарастающим отчаянием понимал, что идею Тураева, его образ холодного математического четырехмерного пространства, в котором все уже произошло, движения и существования всех тел сложились в ветвистые «древа», местами проникающие друг в друга и переплетающиеся сетями взаимодействий, — этот образ вовсе и не требуется принимать на веру. К нему ведут не навеянные минорным тоном заметок (и даже не фактом смерти академика) чувства, а логика.
«Тоже мне, логическое «древо смерти» имени академика Тураева! сопротивлялся Чекан, мобилизуя весь свой сарказм и иронию. — «Анчар» в новой редакции! «К нему и птица не летит, и зверь нейдет…» Так ведь потому и не летит, выходит, птичка, что она уже пролетела. Мимо. И зверь тудыть… и вихорь черный… все. Нет, но постой: мир существует в пространстве и во времени — общепризнанный факт. Стало быть, мир четырехмерен. Однозначность моего существования (равно как и каждой клетки моего тела, как и всего на свете!) в пространстве в каждый момент времени — тоже факт, доказанный и опытом прошлого, да и всей совокупностью знаний о мире (без него вообще не было бы определенных знаний). То есть этот факт включает в себя все. А однозначность сия и есть ветка, или побег, или спиральный вьюнок — на «древе Тураева». Но… а что «но»? Нет никаких «но», все логично и ясно. Эмоции излишни».
Борис вдруг почувствовал, что логически он уже мертв. Да что там мертв — и не существовал никогда. Все, что он считал своей жизнью, своим прошлым и настоящим, достигнутым — задано заранее, как и «будущее». Только и того, что будущего он не знает, хотя… догадывается. «Повесился бы ты лучше на своем «древе логического познания» около дачи, Шур Шурыч, — со злостью подумал он, чем такие вещи писать! Раз все одно помер. Двоих утянул за собой. А теперь вот и меня…»
Мысли запаниковали, шарили по закоулкам мозга в поисках хоть какого-то опровергающего довода — страх, прикидывающийся мыслями. И не находили ничего.
Он, Борис Чекан, аспирант двадцати семи лет, нарисован в четырехмерном пространстве вместе со всеми своими предками — от обезьян и палеозавров этакой вихляющей (от опасных взаимодействий), меняющей объем и форму-гиперсечение вещественной кишкой, которая то соединяется, то ответвляется от других подобных кишок-траекторий-веток и от которой, в свою очередь, ответвляются (точнее, ответвлялись у предков, поскольку он сам-то еще холост) побеги-отпрыски.
Эта траектория его существования петляет по пространственной поверхности гиперсечением-планетой, которая, в свою очередь, вьется вокруг еще более толстой пылающей гипер-трубы Солнца. И все это течет в четырехмерном океане материи неизвестно куда.
«Не течет, в том-то и дело, что не течет! Так-то бы еще ничего, у каждой струйки-существа была бы возможность как-нибудь подгрести в свою пользу, вильнуть и увильнуть… Все уже состоялось, в этом проклятие тураевской идеи. От палеозавра с веснушками вдоль ушей и копыт — что было, то было — через питекантропа и нынешнего почти кандидата наук — и далее до конца времен. Тело-Я считает, что выбирает свой жизненный путь среди других существ, кои так же о себе мнят… а все это понарошку, иллюзии. Путь уже выполнен. Не эскиз, не набросок-план на бумаге, а сам жизненный путь — от начала и до конца! «Твой путь окончен. Спи, бедняга, любимый всеми Ф. Берлага!» Это уже не Пушкин, Ильф и Петров. Шутка. Какая злая шутка!..»
Борис вспомнил, что именно такой была последняя запись Тураева, и у него похолодело внутри. Сейчас он был Тураевым, который три ночи назад искал и не нашел выхода из тупика, в который сам себя загнал мыслью… покойным Тураевым. Он сейчас был и Загурским, и Хвощом, которым вот так же, ночью, после прочтения заметок академика и логичных размышлений открылась ледянящая душу истина, что их жизни — это не их жизни, их как личностей с интересами, стремлениями, делами, чувствами, жаждой счастья, со всем, то составляет жизнь, — нет и не было. Тоже покойные Е. П. Загурский и С. С. Хвощ. «Твой путь окончен…»