Дванов загляделся в бедный ландшафт впереди. И земля и небо были до утомления несчастны: здесь люди жили отдельно и не действовали, как гаснут дрова, не сложенные в костер.
— Вот оно — сырье для социализма! — изучал Дванов страну. — Ни одного сооружения — только тоска природы-сироты!
В виду слободы Черной Калитвы всадникам встретился человек с мешком. Он снял шапку и поклонился конным людям — по старой памяти, что все люди — братья. Дванов и Копенкин тоже ответили поклоном, и всем троим стало хорошо.
«Товарищи грабить поехали, пропасти на них нет!» — про себя решил человек с мешком, отошедши достаточно далеко.
На околице слободы стояли два сторожевых мужика: один с обрезом, другой с колом из плетня.
— Вы какие? — служебно спросили они подъехавших Дванова и Копенкина.
Копенкин задержал коня, туго соображая о значении такого военного поста.
— Мы международные! — припомнил Копенкин звание Розы Люксембург: международный революционер.
Постовые задумались.
— Евреи, што ль?
Копенкин хладнокровно обнажил саблю: с такой медленностью, что сторожевые мужики не поверили угрозе.
— Я тебя кончу на месте за такое слово, — произнес Копенкин. — Ты знаешь, кто я? На документы…
Копенкин полез в карман, но документов и никакой бумаги у него не было никогда: он нащупал одни хлебные крошки и прочий сор.
— Адъютант полка! — отнесся Копенкин к Дванову.
— Покажьте дозору наши грамотки…
Дванов вынул конверт, в котором он сам не знал, что находилось, но возил его всюду третий год, и бросил охране. Постовые с жадностью схватили конверт, обрадовавшись редкому исполнению долга службы.
Копенкин пригнулся и свободным движением мастера вышиб саблей обрез из рук постового, ничуть не ранив его; Копенкин имел в себе дарование революции.
Постовой выправил дернутую руку:
— Чего ты, идол, мы тоже не красные…
Копенкин переменился:
— Много войска у вас? Кто такие?
Мужики думали и так и иначе, а отвечали честно:
— Голов сто, а ружей всего штук двадцать… У нас Тимофей Плотников гостит с Исподних Хуторов. Вчерашний день продотряд от нас с жертвами отступил…
Копенкин показал им на дорогу, по которой приехал:
— Ступайте маршем туда — встретите полк, ведите его ко мне. Где штаб Плотникова?
— У церкви, на старостином дворе, — сказали крестьяне и печально посмотрели на родное село, желая отойти от событий.
— Ну, идите бодро! — приказал Копенкин и ударил коня ножнами.
За плетнем низко сидела баба, уже готовая умереть. То, зачем она вышла, остановилось в ней на полпути.
— Капаешь, старуха? — заметил ее Копенкин.
Баба была не старуха, а миловидная пожилая женщина.
— А ты уж покапал, идол неумытый! — до корня осерчала баба и встала с растопыренной юбкой и злостным лицом.
Конь Копенкина, теряя свою грузность, сразу понес свирепым карьером, высоко забрасывая передние ноги.
— Товарищ Дванов, гляди на меня — и не отставай! — крикнул Копенкин, сверкая в воздухе готовой саблей.
Пролетарская Сила тяжело молотила землю; Дванов слышал дребезг стекол в хатах. Но на улицах не было никого, даже собаки не бросились на всадников.
Минуя улицы и перекрестки огромного села, Копенкин держал направление на церковь. Но Калитва селилась семейными кустами четыреста лет: иные улицы были перепружены неожиданными поперечными хатами, а иные замкнулись наглухо новыми дворами и сворачивали в поле узкими летними проездами.
Копенкин и Дванов попали в переплет закоулков и завертелись на месте. Тогда Копенкин отворил одни ворота и понесся в обход улиц гумнами. Деревенские собаки сначала осторожно и одиноко залаяли, а потом перекинулись голосами и, возбужденные собственным множеством, взвыли все враз — от околицы до околицы.
Копенкин крикнул:
— Ну, товарищ Дванов, теперь крой напролет…
Дванов понял, что нужно проскакать село и выброситься в степь по ту сторону. И не угадал: выбравшись на широкую улицу, Копенкин поскакал прямо по ней в глубь села.
Кузницы стояли запертыми, а избы молчали, как брошенные. Попался лишь один старик, ладивший что-то у плетня, но он не обернулся на них, вероятно, привыкнув ко всякой смуте.
Дванов услышал слабый гул — он подумал, что это раскачивают язык колокола на церкви и чуть касаются им по металлу.
Улица повернула и показала толпу народа у кирпичного грязного дома, в каких помещались раньше казенные винные лавки.
Народ шумел одним грузным усадистым голосом; до Дванова доходил лишь безмолвный гул.
Копенкин обернул сжатое похудевшее лицо:
— Стреляй, Дванов! Теперь — все будет наше!
Дванов выстрелил два раза куда-то в церковь и почувствовал, что он кричит вслед за Копенкиным, уже вдохновлявшим себя взмахами сабли. Толпа крестьян колыхнулась ровной волной, осветилась обращенными назад чужими лицами и начала пускать из себя потоки бегущих людей. Другие затоптались на месте, хватая на помощь соседей. Эти топтавшиеся были опасней бегущих: они замкнули страх на узком месте и не давали развернуться храбрым.
Дванов вдохнул мирный запах деревни — соломенной гари и гретого молока, — от этого запаха у Дванова заболел живот: сейчас он не смог бы съесть даже щепотки соли.
Дванов вдохнул мирный запах деревни — соломенной гари и гретого молока, — от этого запаха у Дванова заболел живот: сейчас он не смог бы съесть даже щепотки соли. Он испугался погибнуть в больших теплых руках деревни, задохнуться в овчинном воздухе смирных людей, побеждающих врага не яростью, а навалом.