— Когда нападает, то бывает, — согласился Пашинцев.
— А когда он не падает, скажи пожалуйста? — все более хитро упрекал Чепурный и затем перешел к прямому указанию: — Ведь снег укроет Чевенгур и под снегом будет жить тепло. Зачем же тебе хворост и топка? Убеди меня, пожалуйста, — я ничего не чувствую!
— Мы не себе рубим, — убедил его Пашинцев, — мы кому-нибудь, кому потребуется. А мне сроду жара не нужна, я снегом хату завалю и буду там.
— Кому-нибудь?! — сомневающе сказал Чепурный — и удовлетворился. — Тогда руби больше. Я думал, вы себе рубите, а раз кому-нибудь, то это верно — это не труд, а помощь даром. Тогда руби! Только чего ж ты бос? На тебе хоть мои полусапожки — ты ж остудишься!
— Я остужусь?! — обиделся Пашинцев. — Если б я когда заболел, то ты бы давно умер.
Чепурный ходил и наблюдал по ошибке: он часто забывал, что в Чевенгуре больше нет ревкома и он — не председатель. Сейчас Чепурный вспомнил, что он не Советская власть, и ушел от рубщиков хвороста со стыдом, он побоялся, как бы Пашинцев и двое прочих не подумали про него: вон самый умный и хороший пошел, богатым начальником бедноты коммунизма хочет стать! И Чепурный присел за одним поперечным плетнем, чтобы про него сразу забыли и не успели ничего подумать. В ближнем сарае раздавались мелкие спешные удары по камню; Чепурный выдернул кол из плетня и дошел до того сарая, держа в руке кол и желая помочь им в работе трудящихся. В сарае на мельничном камне сидели Кирей и Жеев и долбили бороздки по лицу того камня. Оказалось, что Кирей с Жеевым захотели пустить ветряную мельницу и намелить из разных созревших зерен мягкой муки, а из этой муки они думали испечь нежные жамки для болящего Якова Титыча.
В сарае на мельничном камне сидели Кирей и Жеев и долбили бороздки по лицу того камня. Оказалось, что Кирей с Жеевым захотели пустить ветряную мельницу и намелить из разных созревших зерен мягкой муки, а из этой муки они думали испечь нежные жамки для болящего Якова Титыча. После каждой бороздки оба человека задумывались: насекать им камень дальше или нет, и, не приходя к концу мысли, насекали дальше. Их брало одинаковое сомнение: для жернова нужна была пал-брица, а сделать ее мог во всем Чевенгуре только один Яков Титыч — он работал в старину кузнецом. Но когда он сможет сделать пал-брицу, тогда он уже выздоровеет и обойдется без жамок, — стало быть, сейчас не надо насекать камня, а тогда, когда поднимется Яков Титыч, если же он выздоровеет, то жамки не потребуются наравне с мельницей и пал-брицей. И время от времени Кирей и Жеев останавливались для сомнения, а потом вновь работали на всякий случай, чтобы чувствовать в себе удовлетворение от заботы по Якову Титычу.
Чепурный смотрел-смотрел на них и тоже усомнился.
— Зря долбите, — осторожно выразил он свое мнение, — вы сейчас камень чувствуете, а не товарищей. Прокофий вот приедет, он всем вслух прочитает, как труд рожает стерву противоречия наравне с капитализмом… На дворе дождь, в степи сырость, а малого нет и нет, все время хожу и помню о нем.
— Либо верно — зря? — доверился Чепурному Кирей., — Он и так выздоровеет — коммунизм сильней жамки. Лучше пойду пороху из патронов товарищу Гопнеру дам, он скорей огонь сделает.
— Он без пороха сделает, — окоротил Кирея Чепурный. — Силы природы на все хватит: целые светила горят, неужели солома не загорится?.. Чуть солнце за тучи, вы и пошли трудиться вместо него! Надо жить уместней, теперь не капитал!
Но Кирей и Жеев не знали точно, отчего они сейчас трудились, и лишь почувствовали скучное время на дворе, когда поднялись с камня и оставили на нем свою заботу об Якове Титыче.
Дванов с Пиюсей тоже сначала не знали, зачем они пошли на реку Чевенгурку. Дождь над степью и над долиной реки создавал особую тоскующую тишину в природе, будто мокрые одинокие поля хотели приблизиться к людям в Чевенгур. Дванов с молчаливым счастьем думал о Копенкине, Чепурном, Якове Титыче и обо всех прочих, что сейчас жили себе в Чевенгуре. Дванов думал об этих людях как о частях единственного социализма, окруженного дождем, степью и серым светом всего чужого мира.
— Пиюсь, ты думаешь что-нибудь? — спросил Дванов.
— Думаю, — сказал сразу Пиюся и слегка смутился — он часто забывал думать и сейчас ничего не думал.
— Я тоже думаю, — удовлетворенно сообщил Дванов.
Под думой он полагал не мысль, а наслаждение от постоянного воображения любимых предметов; такими предметами для него сейчас были чевенгурские люди — он представлял себе их голые жалкие туловища существом социализма, который они искали с Копенкиным в степи и теперь нашли. Дванов чувствовал полную сытость своей души, он даже не хотел есть со вчерашнего утра и не помнил об еде; он сейчас боялся утратить свой душевный покойный достаток и желал найти другую второстепенную идею, чтобы ею жить и ее тратить, а главную идею оставить в нетронутом запасе — и лишь изредка возвращаться к ней для своего счастья.
— Пиюсь, — обратился Дванов, — правда ведь, что Чевенгур у нас с тобой душевное имущество? Его надо беречь как можно поскупей и не трогать каждую минуту!