Чевенгур

Из разверзшейся двери выступил небольшой человек, весь запакованный в латы и панцирь, в шлеме и с тяжким мечом, обутый в мощные металлические сапоги — с голенищами, сочлененными каждое из трех бронзовых труб, давившими траву до смерти.

Лицо человека — особенно лоб и подбородок — было защищено отворотами каски, а сверх всего имелась опущенная решетка. Все вместе защищало воина от любых ударов противника.

Но сам человек был мал ростом и не особо страшен.

— Где твоя граната? — хрипло и тонко спросил представший,

— голос его гулко гремел только издали, отражаясь на металлических вещах и пустоте его жилища, а в натуре оказался жалким звуком.

— Ах ты, гадина! — без злобы, но и без уважения воскликнул Копенкин, пристально интересуясь рыцарем.

Дванов открыто засмеялся — он сразу сообразил, чью непомерную одежду присвоил этот человек. Но засмеялся он оттого, что заметил на старинной каске красноармейскую звезду, посаженную на болт и прижатую гайкой.

— Чему радуетесь, сволочи? — хладнокровно спросил рыцарь, не находя дефективной гранаты. Нагнуться рыцарь никак не мог и только слабо шевелил травы мечом, непрерывно борясь с тяжестью доспехов.

— Не ищи, чумовой, несчастного дела! — серьезно сказал Копенкин, возвращаясь к своим нормальным чувствам. — Веди на ночлег. Есть у тебя сено?

Жилище рыцаря помещалось в полуподвальном этаже усадебной службы. Там имелась одна зала, освещенная получерным светом коптильника. В дальнем углу лежали горой рыцарские доспехи и холодное оружие, а в другом — среднем месте

— пирамида ручных гранат. Еще в зале стоял стол, у стола одна табуретка, а на столе бутылка с неизвестным напитком, а может быть, отравой. К бутылке хлебом была приклеена бумага с надписью чернильным карандашом лозунга:

СМЕРТЪ БУРЖУЯМ!

— Ослобони меня на ночь! — попросил рыцарь.

Копенкин долго разнуздывал его от бессмертной одежды, вдумываясь в ее умные части. Наконец рыцарь распался, и из бронзовой кожуры явился обыкновенный товарищ Пашинцев — бурого цвета человек, лет тридцати семи и без одного непримиримого глаза, а другой остался еще более внимательным.

— Давайте выпьем по стаканчику, — сказал Пашинцев.

Но Копенкина и в старое время не брала водка; он ее не пил сознательно, как бесцельный для чувства напиток.

Дванов тоже не понимал вина, и Пашинцев выпил в одиночестве. Он взял бутылку — с надписью «Смерть буржуям!» — и перелил ее непосредственно в горло.

— Язва! — сказал он, опорожнив посуду, и сел с подобревшим лицом.

— Что, приятно? — спросил Копенкин.

Свекольная настойка, — объяснил Пашинцев. — Одна незамужняя девка чистоплотными руками варит — беспорочный напиток — очень духовит, батюшка…

— Да кто ж ты такой? — с досадой интересовался Копенкин.

— Я — личный человек, — осведомлял Пашинцев Копенкина.

— Я вынес себе резолюцию, что в девятнадцатом году у нас все кончилось — пошли армия, власти и порядки, а народу — опять становись в строй, начинай с понедельника… Да будь ты…

Пашинцев кратко сформулировал рукой весь текущий момент.

Дванов перестал думать и медленно слушал рассуждающего.

— Ты помнишь восемнадцатый и девятнадцатый год? — со слезами радости говорил Пашинцев. Навсегда потерянное время вызывало в нем яростные воспоминания: среди рассказа он молотил по столу кулаком и угрожал всему окружению своего подвала.

Навсегда потерянное время вызывало в нем яростные воспоминания: среди рассказа он молотил по столу кулаком и угрожал всему окружению своего подвала. — Теперь уж ничего не будет, — с ненавистью убеждал Пашинцев моргавшего Копенкина. — Всему конец: закон пошел, разница между людьми явилась — как будто какой черт на весах вешал человека… Возьми меня — разве ты сроду узнаешь, что тут дышит? — Пашинцев ударил себя по низкому черепу, где мозг должен быть сжатым, чтобы поместиться уму. — Да тут, брат, всем пространствам место найдется. Так же и у каждого. А надо мной властвовать хотят! Как ты все это в целости поймешь? Говори — обман или нет?

— Обман, — с простой душою согласился Копенкин.

— Вот! — удовлетворенно закончил Пашинцев. — И я теперь горю отдельно от всего костра!

Пашинцев почуял в Копенкине такого же сироту земного шара, каков он сам, и задушевными словами просил его остаться с ним навсегда.

— Чего тебе надо? — говорил Пашинцев, доходя до самозабвения от радости чувствовать дружелюбного человека. — Живи тут. Ешь, пей, я яблок пять кадушек намочил, два мешка махорки насушил. Будем меж деревами друзьями жить, на траве песни петь.

Так брось пахать и сеять, жать, Пускай вся почва родит самосевом.

А ты ж живи и веселись — Не дважды кряду происходит жизнь, Со всей коммуною святой За руки честные возьмись И громко грянь на ухи всем:

Довольно грустно бедовать, Пора нам всем великолепно жировать.

Долой земные бедные труды, Земля задаром даст нам пропитанье.

В дверь постучал кто-то ровным хозяйским стуком.

— Э! — отозвался Пашинцев, уже испаривший из себя самогон и поэтому замолкший.

— Максим Степаныч, — раздалось снаружи, — дозволь на оглоблю жердину в опушке сыскать: хряпнула на полпути, хоть зимуй у тебя.

— Нельзя, — отказал Пашинцев. — До каких пор я буду приучать вас? Я же вывесил приказ на амбаре: земля — самодельная и, стало быть, ничья. Если б ты без спросу брал, тогда б я тебе позволил…

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147