— Что ты, малый, мечешься? — почуяла она. — Забудься и спи.
Дванов не ответил. Его сердце застучало, как твердое, и громко обрадовалось своей свободе внутри. Сторож жизни Дванова сидел в своем помещении, он не радовался и не горевал, а нес нужную службу.
Опытными руками Дванов ласкал Феклу Степановну, словно заранее научившись. Наконец руки его замерли в испуге и удивлении.
— Чего ты? — близким шумным голосом прошептала Фекла Степановна. — Это у всех одинаковое.
— Вы сестры, — сказал Дванов с нежностью ясного воспоминания, с необходимостью сделать благо для Сони через ее сестру. Сам Дванов не чувствовал ни радости, ни полного забвения: он все время внимательно слушал высокую точную работу сердца. Но вот сердце сдало, замедлилось, хлопнуло и закрылось, но — уже пустое. Оно слишком широко открывалось и нечаянно выпустило свою единственную птицу. Сторож-наблюдатель посмотрел вслед улетающей птице, уносящей свое до неясности легкое тело на раскинутых опечаленных крыльях. И сторож заплакал — он плачет один раз в жизни человека, один раз он теряет свое спокойствие для сожаления.
Ровная бледность ночи в хате показалась Дванову мутной, глаза его заволакивались. Вещи стояли маленькими на своих местах, Дванов ничего не хотел и уснул здоровым.
До самого утра не мог Дванов отдохнуть. Он проснулся поздно, когда Фекла Степановна разводила огонь под таганом на загнетке, но снова уснул. Он чувствовал такое утомление, словно вчера ему была нанесена истощающая рана.
Около полудня у окна остановилась Пролетарская Сила. С ее спины вторично сошел Копенкин ради нахождения друга.
Копенкин постучал ножнами по стеклу.
— Хозяйка, пошли-ка гостя своего ко мне.
Фекла Степановна потрясла голову Дванова:
— Малый, очухайся, тебя конный кличет!
Дванов еле просыпался и видел сплошной голубой туман.
В хату пошел Копенкин с курткой и шапкой.
— Ты что, товарищ Дванов, навеки, что ль, здесь пригромоздился? Вот тебе прислала учительница — твое нательное добро.
— Я тут останусь навсегда, — сказал Дванов.
Копенкин наклонил голову, не имея в ней мысли себе на помощь.
— Тогда я поеду. Прощай, товарищ Дванов.
Дванов увидел в верхнюю половину окна, как поехал Копенкин в глубь равнины, в далекую сторону. Пролетарская Сила уносила отсюда пожилого воина на то место, где жил живой враг коммунизма, и Копенкин все более скрывался от Дванова — убогий, далекий и счастливый.
Дванов прыгнул с печки и лишь на улице вспомнил, что надо потом поберечь раненую ногу, а теперь пусть она так перетерпит.
— Чего ж ты ко мне прибежал? — спросил его ехавший шагом Копенкин. — Я ведь помру скоро, а ты один на лошади останешься!..
И он поднял Дванова снизу и посадил его на зад Пролетарской Силы.
— Держись за мой живот руками. Будем вместе ехать и существовать.
До самого вечера шагала вперед Пролетарская Сила, а вечером Дванов и Копенкин стали на ночлег у лесного сторожа на границе леса и степи.
— У тебя никто из разных людей не был? — спросил Копенкин у сторожа.
— У тебя никто из разных людей не был? — спросил Копенкин у сторожа.
Но в его сторожке много ночевало дорожных людей, и сторож сказал:
— Да мало ли народу теперь за харчами ездит — аль упомнишь всех! Я человек публичный, мне каждую морду помнить — мочи нет!
— А чего-то у тебя на дворе гарью пахнет? — вспоминал воздух Копенкин.
Сторож и Копенкин вышли на двор.
— А ты слышишь, — примечал сторож, — трава позванивает, а ветра нету.
— Нету, — прислушивался Копенкин.
— Это, проходящие сказывали, белые буржуи сигналы по радио дают. Слышишь, опять какой-то гарью понесло.
— Не чую, — нюхал Копенкин.
— У тебя нос заложило. Это воздух от беспроволочных знаков подгорает.
— Махай палкой! — давал мгновенный приказ Копенкин. — Путай ихний шум — пускай они ничего не разберут.
Копенкин обнажил саблю и начал ею сечь вредный воздух, пока его привыкшую руку не сводило в суставе плеча.
— Достаточно, — отменял Копенкин. — Теперь у них смутно получилось.
После победы Копенкин удовлетворился; он считал революцию последним остатком тела Розы Люксембург и хранил ее даже в малом. Замолчавший лесной сторож дал Копенкину и Дванову по ломтю хорошего хлеба и сел в отдалении. На вкус хлеба Копенкин не обратил внимания, — он ел, не смакуя, спал, не боясь снов, и жил по ближнему направлению, не отдаваясь своему телу.
— За что ты нас кормишь, может быть, мы вредные люди? — спросил Дванов у сторожа.
— А ты б не ел! — упрекнул Копенкин. — Хлеб сам родится в земле, мужик только щекочет ее сохой, как баба коровье вымя! Это неполный труд. Верно, хозяин?
— Да, должно, так, — поддакнул накормивший их человек. — Ваша власть, вам видней.
— Дурак ты, кулацкий кум, — вмиг рассердился Копенкин. — Наша власть не страх, а народная задумчивость.
Сторож согласился, что теперь — задумчивость. Перед сном Дванов и Копенкин говорили о завтрашнем дне.
— Как ты думаешь, — спрашивал Дванов, — скоро мы расселим деревни по-советски?
Копенкин революцией был навеки убежден, что любой враг податлив.
— Да то долго! Мы — враз: скажем, что иначе суходольная земля хохлам отойдет… А то просто вооруженной рукой проведем трудгужповинность на перевозку построек: раз сказано, земля — социализм, то пускай то и будет.