Windows on the world

Когда я вышел из туалета, папа стоял там с Дэвидом на руках, и я был жутко рад, что он здесь, а главное, что он совсем не ругается. Он отнес нас к запасному выходу. Я сказал ему, что Энтони спит и что Джеффри спустился.

— Как это спустился?

— Он сказал, что попытается что-то сделать для своих коллег, и ушел. У него был странный вид. Он говорил, что выйдет через окно. Думаешь, он сможет?

У папы был озабоченный вид. Он унюхал, что я написал в штаны, но ничего не сказал. Слава богу, а то Дэвид уделал бы меня как миленького.

Слава богу, а то Дэвид уделал бы меня как миленького. У меня еще и кровь носом шла, уж теперь-то он бы своего не упустил.

— Дети, у меня такое впечатление, что Джеффри мы больше не увидим.

Мать вашу, это просто ужасно.

9 час. 26 мин

Я заказываю белое вино в «Пастис», модном ресторане Кейта Мак-Нэлли, владельца еще одного французского заведения, «Бальтазар». По-моему, идея воссоздать декор французской пивной посреди Meat Market — это здорово, только вот мало девиц в купальниках. Я сказал любимой, что мне нужно одному съездить в Нью-Йорк; после этого она окончательно решила уйти от меня. Люди думают, что у меня веселая жизнь; как бы не так. Я не способен ничего создать. Я был женат — и развелся. Я заимел ребенка — и не воспитываю его. Я влюбился — и сбежал в Нью-Йорк. Я урод, и я не один такой. Я живу на ничейной земле: ни МЕЖДУНАРОДНЫЙ ПЛЕЙБОЙ, ни ЖЕНАТ И ТЕМ ДОВОЛЕН. Я ни то ни сё, и никому меня не жалко. Я человек конченый и не вправе возражать. Я урод сердцем: прямо как в песне Энрико Масиаса «Попрошайка любви». Как-никак я знаю чертову уйму тридцатилетних, которые в том же положении. Калеки любви. Взрослые, много повидавшие люди, а ведут себя как дети малые. Снаружи все чин чином, а внутри калеки. Без воспоминаний, без планов на будущее. Хотят быть похожими на своего отца и в то же время не иметь с отцом ничего общего. Отец ушел от них, и они так его и не нашли. Это не упрек: виновато общество. Дети 68 года — люди без образца. Они ни на что не годны. Несерьезные люди. Ущербные. В браке они задыхаются. На свободе киснут. Даже их психоаналитик в ауте: непонятно, что им сказать. У них нет примера для подражания. Беде моего поколения ничем не помочь. Я забыл свое детство, хотя во всем люблю только начало. Я не занимаюсь своим ребенком, при том что обожаю первые шаги. Тысячелетиями все было иначе. В доме был папа, была мама и были их дети. Всего сорок лет назад мы решили убрать из дома отца и теперь хотим, чтобы все шло как прежде? Чтобы все шло как прежде, нужны тысячелетия. Я — результат этого исчезновения отца. Побочный ущерб.

Однажды утром, в 9.26, я обнаружил, что не способен любить никого, кроме себя. День был моим зеркалом. Утром я думал о том, что буду говорить на телевидении. После обеда я произносил это перед камерами. Вечером я смотрел, как говорю это по телевизору. Иногда я глядел на себя по четыре раза, потому что интервью повторяли еще трижды. Накануне я смотрел монтаж другой передачи семь часов подряд. Я постоянно любовался на собственное лицо на цветном экране, и мне все равно было мало. Я звонил друзьям перед передачей, чтобы напомнить им время программы, а потом перезванивал, проверяя, смотрели они или нет. Я устраивал посиделки за рюмкой и оставлял телевизор включенным, чтобы, как я говорил с наигранной иронией, «посмотреть на меня хором».

Я обвиняю общество потребления в том, что оно сделало меня таким, какой я есть: ненасытным. Я обвиняю моих родителей в том, что они сделали меня таким, какой я есть: бесхребетным.

Я часто обвиняю других, чтобы не обвинять себя самого.

Никаких детских воспоминаний. Какие-то обрывки, две-три картины. Завидую людям, способным поведать вам каждую деталь своей младенческой жизни. Я не помню ничего, лишь несколько проблесков, которые в беспорядке описываю здесь, — и все. По-моему, моя жизнь началась в 1990 году, когда я выпустил первую свою книгу: как нарочно, мемуары. Писательство возвратило мне память.

Вот, например, Вербье, шале отца, 1980 год. В этом доме нет женщин. Я люблю наши мужские каникулы: парни на лыжах. Каждый вечер мы объедаемся фондю, и ни какая дамочка не плачется на такой режим. Я разжигаю камин, Шарль катается на лыжах до ночи, а папа читает американские журналы. И каждое утро будит нас с братом, щекоча нам пятки, вылезающие из-под икейского одеяла, наверстывая упущенное за пятнадцать лет.

И каждое утро будит нас с братом, щекоча нам пятки, вылезающие из-под икейского одеяла, наверстывая упущенное за пятнадцать лет.

А еще когда я, десятилетний, начал вести путевой дневник на пляже в Бали (Индонезия), в перерыве между морскими сражениями со старшим братом, пока папа снимал загорелых телок в гостиничном баре. Я не знал, что так и не перестану записывать свою жизнь на бумаге. Маленькая тетрадка в зеленом переплете. Вот так я и попал в переплет.

Я решил задавать вопросы самому себе. Чем ждать, когда вернется прустовская «невольная память», я отправляюсь на репортаж, возвращаюсь в свое прошлое.

От Нейи-сюр-Сен не осталось никаких воспоминаний. Однако же я родился там, в маленькой белой клинике. Я — мальчик из «Девять-два».[63] Наверно, отсюда и мой вкус к роскоши. Я люблю чистоту, аккуратные садики, бесшумные машины, детские сады, где быстренько мочат любителей брать заложников. Немки-гувернантки, которых тем не менее называют по-английски «nurses». Детство видится мне чем-то чистым, гладким и беспросветно тоскливым.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63