Я уговаривал себя, я делал это истово — и почти преуспел, так что даже сумел не сорваться, когда увидел ее, а рядом с ней — Вудри, который ее купил. Я ненавидел его, его мясистые губы, его довольную ухмылку — но понимал в то же время, что не имею права на ненависть, что ненависть эта есть лишь потому, что он ее купил… но он-то всего лишь купил, а продал я!
Но черт с ним! — зато взбесившийся кибер уже не начнет строить на людских костях свое холодное царство логической справедливости… кости все равно лягут, но так уж повелось, что крестьянские бунты кончаются колесами и кольями, тут я ничего не могу поделать…
А что я вообще могу? Я могу вернуться, и получить снова удостоверение штатного сотрудника, и отпуск; Серега хлопнет меня по плечу, а я смогу выставить ему ящик «Наполеона»; а еще я могу съездить на Фрязино-IV и поцеловать Аришку, а потом рвануть чуть дальше и дать по морде кому следует… все это я могу, но это мои дела, земные дела…
И пока я уговаривал себя, отводя глаза, палач ушел с помоста, а помощник его вынул из жаровни длинные иглы и подошел к киберу, и воткнул в щели забрала рдеющие стальные острия… И все мои доводы стали шпиком, потому что в небо над площадью ввинтился жуткий, невероятный, выматывающий душу Ч ел ов еч ес ки й вопль . Визг! Крик!! Вой!!!
Кричал кибер.
Господи, как же он кричал! — дергаясь и вырываясь из цепей, из просмоленных канатов, а из-под забрала двумя струйками сочилась кровь. Человеческая кровь, едва заметная, но все-таки более темная, чем багряные латы, он выл и бился у столба, а пламя уже подбиралось к нему, и лизнуло, и охватило полностью… доспехи вздулись, багряный суперпласт почернел и растекся бесформенной массой, из которой внезапно пополз, мешаясь с тяжелым вонючим дымом, душистый аромат жарящегося мяса. А кибер кричал, кричал, и наконец умолк. Обвис на цепях, бесформенный, вкусно пахнущий и безмолвный.
…Когда я очнулся, небо посерело и сквозь пока еще светлые облака проглядывали легким намеком рога полумесяца. Площадь опустела, трибуна знати была оголена, ковры и ленты сняты, зеваки разбрелись и только несколько десятков слабонервных, вроде меня, лежали то там, то здесь… Иногда кто-то, пришедший в себя, приподнимался, дико осматривался по сторонам и торопливо исчезал под добродушную ругань стражников, оцепивших помост.
Мне и остальным повезло: толпа расходилась довольная, отчего и не стала топтать лежащих; через нас, видимо, просто переступали. Лишь несколько человек были странно плоски и взлохмачены, словно бы размазаны по плитам. Но около них уже копошились уборщики, скидывая мусор в ящики железными скребками. Я показал стражнику монету, и кряжистый дядька с торчащими рыжими усами перестал угрожать древком алебарды; после второго золотого он стал почти любезен, а получив на себя и напарника еще три, позволил мне подняться на помост.
Там тоже успели прибрать. Только кровь не стали вытирать с плахи и крупные сине-зеленые мухи ползали по красному, начинающему уже подергиваться по краям ржавчиной; их крылышки слегка вибрировали, усики шевелились, лапки вязли в липком, и они с заметным трудом взлетали, басовито гудя, описывали один-два круга и вновь пикировали на загустевающие пятна. Меня передернуло, мягко подломились ноги; я заставил себя не смотреть и прошел к краю помоста, к расцвеченным окалиной щитам и столбу, с которого свисало черно-бесформенное. Не хотелось этого делать, но нужно было убедиться, увидеть вблизи, иначе я не выдержал бы и заставил себя поверить, что все виденное и слышанное было бредом, что горела машина, а все остальное — лишь фантасмагория, порожденная перенакаленными нервами.
Я подошел к самому столбу, вплотную, и увидел черный огрызок горелого суперпласта, стекшийся в громадную грушу, а сверху, в узкой ее части, где огонь выплавил дыру, скалились в бугристой гари белые-пребелые зубы. И меня вывернуло прямо на помост, что обошлось еще в три золотых.
Этого хватило вполне. В тот же вечер я покинул Новую Столицу, пристав к каравану, уходящему на Восток. Повозки были набиты битком: беженцы возвращались домой, они торопились отстраивать пепелища и это был неплохой барыш! — купцы охотно принимались за извоз. Они были веселы и необычайно щедры, радовались спокойствию на дорогах, благословляли магистра, славили императора и на каждом привале пели во здравие графа Вудрина, который »…даром, что разбойник, а, вишь ты, как свою выгоду понимает…» и с которым «…любой честный человек теперь не откажется иметь дело». Я отнекивался от угощений, меня поначалу беззлобно стыдили, потом уговаривали, потом кое-кто из беженцев начал поглядывать искоса и шептать о «проклятом мужиколюбе». Но отстали, когда я безвозмездно излечил геморрой и два остеохондроза и объявил, что обдумываю трактат, отчего и дал обет воздержания.
А возле дороги убивали, и я видел все это. Бунтовщиков вели на казнь в родные места, под стражей; они умирали достойно, по-человечески, без пижонства, но и без постыдного визга — не все, конечно, но большинство; они подходили под петлю и не просили ни о чем, словно и не рождались скотиной, обреченной на пожизненное пресмыкание. Это сердило господ, сеньоры зверели, судьи изощрялись в выдумках, так что даже палачи седели на рабочих местах, но что с того?