Но тогда я никогда больше не увижу солнца…
Нет, так я не могу. Даже казнят на рассвете… Утром. Решено — утром. А сейчас — можно, я ни о чем не буду думать?
— Я так люблю вас всех, — сказал он. — Я так люблю…
Кирасир вдруг икнул и уронил карты. С минуту он потерянно смотрел на свои руки, потом пробормотал: «Пардон, ма лирондель», — и полез под стол.
С минуту он потерянно смотрел на свои руки, потом пробормотал: «Пардон, ма лирондель», — и полез под стол. Там он немного повозился и заснул. Объединенными усилиями его водрузили на полку, он вытянулся и захрапел.
Веселье иссякло. Свечи догорели. Танкист и берет забрались на верхние полки, Генрих стянул сапоги, расстегнул ремень, подложил рюкзак под голову и закрыл глаза. Вагон мотало и раскачивало, колеса часто-часто барабанили по стыкам, и чувствовалось совершенно отчетливо, осязаемо, как ночь, поделенная, будто книга, на страницы-секунды, с шелестом проносится сквозь эшелон…
Ехать бы так всегда, заведомо зная, что никуда не приедешь…
Поймите меня правильно: я не трус. Но я и не борец. Я ничего не могу сделать в одиночку, я не знаю, что можно сделать в одиночку, я не в силах помешать преступлению, но я не желаю в нем больше участвовать. И если у меня не получится это, я уйду по-другому…
«И увидел я мертвых и великих, стоящих перед богом, и книги раскрыты были, и иная книга раскрыта, которая есть Книга Жизни; и судимы были мертвые по написанному в книгах сообразно с делами своими…»
Генрих проснулся от того, что поезд стоял. Кто-то бегал вдоль вагона, хрустя гравием, доносились слова команд, шипение пара и частые, не в такт, металлические удары. Тут же несколько раз чем-то тяжелым постучали в дверь, и властный голос произнес…
— Откройте!
Генрих открыл, в лицо ему ударил луч фонаря.
— А-а… — сказал обладатель властного голоса, — унтер. Собирайтесь, унтер. Остальные здесь тоже унтера?
— Так точно, — тупо сказал Генрих.
— Я капитан Эган, начальник эшелона. Через пять минут доложить мне о готовности.
— Так точно, — повторил Генрих.
— А ну-ка, что это у вас? — совсем другим голосом сказал капитан Эган. Он шагнул в купе, прикрыл дверь, взял двумя руками банку, приложился к ней и несколько раз глотнул. — Фу-у, — выдохнул он, — вот это да! Совсем другое дело! Нет, я всегда говорил, что в нашей армии унтер-офицер — это главное звено, все на них держится! Вот и сейчас — ни у кого нет, а у унтеров есть! Молодцы! Сами-то что скромничаете, глотните.
— Благодарю, — сказал Генрих.
— Он еще и благодарит, — захохотал капитан Эган. — Оригинал! Эй, там, по полкам! Подъем! Унтер, разбудите же их!
Но берет с танкистом уже проснулись и, переключаясь на новый режим функционирования, деловито спускались вниз; кирасир обалдело сидел, держась за столик, и пока ничего не соображал. Ему Генрих налил больше всех. Взор кирасира несколько прояснился, но до полной его осмысленности было еще далеко.
Капитан Эган поднял штору, посмотрел в окно. Снаружи таяли серые сумерки. Вдоль эшелона в две шеренги строились солдаты. Сеял мелкий дождь, каски мокро блестели. Лучи прожекторов шарили по полю, по синему перелеску, перекидывались на далекие щетинистые холмы.
— Партизаны взорвали мост, — не оборачиваясь, сказал капитан Эган. — Часа два назад мы пропустили вперед себя бронепоезд. Ну, и… В общем, наше счастье, что пропустили. Сейчас организуем преследование, далеко уйти они не могли. С восходом солнца нас будут поддерживать вертолеты.
Он обернулся, с удовлетворением оглядел бравых, готовых к маршу, бою, смерти и славе унтер-офицеров, кивнул им: «За мной», — и вышел из купе.
— Вот так, — сказал танкист. — Раз-два — и в дамки. Пошли, что ли?
По очереди они спустились на насыпь. Капитан Эган сдал их под команду огромного, как шкаф, обер-лейтенанта, и тот развел унтеров по отделениям. Генрих оглядел своих солдат и даже зашипел с досады: только два пехотинца-окопника, остальные сброд, бестолочь: сутулый очкарик, явно писаришка, военный полицейский, зенитчик, двое из аэродромного обслуживания, химик, толстый старик-повар…
Ну, Генрих, изумленно сказал внутренний голос, ну военная же ты косточка, да ты никак повоевать собрался? Все, хватит. Я больше не дам в себя стрелять, тем более настоящими пулями…
— На… о!.. ом… арш! — неотчетливо, как сквозь вату, донеслась команда капитана Эгана; Генрих посмотрел, куда поворачиваются остальные, продублировал: «Налево, шагом марш», — пропустил свое отделение мимо себя, посмотрел, все ли идут, как надо (все шли нормально, без энтузиазма, но и без уныния), потом, оскальзываясь на мокром гравии, обогнал солдат и занял свое место в строю. Теперь можно было расслабиться и никуда специально не смотреть — так, чтобы ничего не оставалось, кроме тихого падения дождевых капель, хруста гравия под ногами, мерного дыхания идущих людей и бряцания железа.
И никуда не деться от этого бряцания, такое впечатление, что исходит оно от нас самих. Железные побрякушки… Господи, как противно.
Иди-иди, философ. Рассуждай, но иди, куда ведут, делай то, что велят, думай так, как рекомендуют. А рассуждать — это пожалуйста. Про себя.