А сейчас она сидела прямо, и руки были напряжены, и концы спиц — желтые шарики — подрагивали.
— Тебе что, нехорошо? — спросил я.
— Нет, ерунда, — сказала Наташа. — Так…
Я подсел к ней, обнял за плени.
— Вечер такой тяжелый, — пожаловалась она. — Хоть бы скорей, что ли…
— Новолуние, — сказал я.
— Не в первый же раз, — сказала она. — Но не припомню, чтобы так муторно было. Поплакать бы…
— Поплачь, — сказал я.
— Не получается. Я уже пробовала. Вадь, погладь меня по голове…
На кухне зашипело, Серега сорвался с места и побежал туда. Что-то он там делал, полилась вода, потом все стихло; Серега не показывался.
— Деликатный, — прошептала Наташа.
— Ага, — сказал я и поцеловал ее в глаза, сначала в один, потом в другой. — Какие они у тебя пушистые…
Она опустила голову, прижалась ко мне щекой и судорожно всхлипнула. Я обнял ее еще крепче.
— Заведи себе жилетку, — глухо сказала она. — Мне будет куда плакать.
Я гладил ее волосы, щеку, шею и чувствовал, как она понемногу оттаивает.
Наташа плакала редко и совсем не по-дамски; так, как она, плачут парни-подростки, стыдясь и прячась. А сейчас она просто сидела, замерши, не дыша, только слезы лились и лились, и со слезами изливалось внутреннее ее напряжение, и руки уже успокоились, и, может быть, понемногу становилась на место душа…
— Ну, ничего, ничего, — шептал я ей. — Привыкнем же когда-нибудь, ко всему человек привыкает, и мы привыкнем, вот увидишь, будем жить, видишь, как хорошо приспособились — вместе…
Я говорил и знал, что вру, что приспособиться можно действительно ко всему, только не к чувству страха. К опасностям, к самому нечеловеческому существованию, и чему угодно — за счет того, что страх притупляется. А у нас он каждый раз новенький, с иголочки — пожалуйста… А вторым планом проходило удивление, досада, злость: да что на нас всех накатило-то сегодня? Переждем, как обычно, переждем, ведь все же вместе, а вместе никогда не бывает уж очень страшно, даже в новолуние, даже перед грозой, когда кажется — ну, все…
— Может, пойдем в мастерскую? — спросил я Наташу.
— А ты хочешь?
— Глупая девчонка, она еще спрашивает…
— А сколько времени? Девять скоро… Нет, давай сегодня здесь пересидим, вместе со всеми, а под утро пойдем, ладно?
— Утром они сами все разойдутся.
— Тем более. Понимаешь, мне чудится, что сегодня будет что-то такое… лучше нам быть всем вместе, понимаешь? На кухне снова завозился Серега, потом он позвал:
— Есть-то будем сегодня, кошмарники? Картошка готова.
Проснулся Юрий Максимович.
— Что, время уже? Ах, картошка… Сейчас, Сережа, я ведь чуть не забыл, мне ребята рыбы привезли, какая-то американская селедка, рыбина почти на три килограмма, и посол хороший, вот мы ее сейчас с картошечкой…
Я пошел будить Эллу и Руслана. Элла спала, подложив обе руки под щеку и чуть приоткрыв рот, и было ей сейчас по виду лет тринадцать. Я провел пальцем по ее щеке, она тотчас открыла глаза и улыбнулась.
— Какой мне чудный сон снился! сказала она. — И зачем только ты меня разбудил?
— Вставай, — сказал я. — Юрий Максимович принес какую-то новую рыбку, сейчас дегустировать будем.
— Прекрасно! — сказала Элла, вскочила, смешно, по-клоунски подтянула брючки и побежала умываться. Руслан, как и полагается, спал богатырским сном.
Расталкивать его было бессмысленно, он только переворачивался на другой бок и лягался. Я сразу прибег к последнему средству: принес полстакана холодной воды и тоненькой струйкой полил. Он заворочался, задвигался, закрутил головой, но все же открыл глаза.
— Фу… — забормотал он. — Сейчас… погоди…
— Я-то погодю, — сказал я. — И даже погожу. Картошка годить не станет, вот в чем беда.
— Змеи, — сказал Руслан.
— Прекрати ругаться, — сказал я. — Это неприлично.
— Я не ругаюсь, — сказал Руслан. — Навет и клевета. Я никогда не ругаюсь.
— Вставай, — сказал я.
— Угу. Уже встал, — он сел на кровати, покачиваясь и тараща глаза. — Уже совсем встал.
— Ну и тяжко с тобой, — сказал я и пошел на кухню. Ели мы всегда там. В комнате был только маленький столик, не то журнальный, не то кофейный, а в кухне — большой и удобный стол-«книжка». Мы поужинали — рыба действительно была превосходна, Юрий Максимович знал в этом толк и имел связи. Руслан остался мыть посуду, а мы перешли в комнату и расселись: Элла, Наташа и я на диване, Юрий Максимович в кресле-качалке, Серега в обычном кресле; между ним и Эллой сядет Руслан — как ему нравится, на полу, прислонясь к стене.
Так мы образуем круг, чтобы в нужный момент взяться за руки. Так мы сидели и ждали. Сумерки постепенно сгущались, начаться могло в любой момент, но не начиналось, прошел и занял свое место Руслан, и медленно-медленно тянулось время.
— Спой, Наташа, — попросил Серега.
— Правда, Наташенька, спой, — поддержал его Юрий Максимович. Руслан молча встал и принес гитару. Наташа взяла гитару, провела пальцем по струнам.
Оглядела нас, подумала и начала: «На земле бушуют травы, облака плывут, как павы, а одно, вон то, что справа — это я, это я… И нам не надо славы.
Ничего уже не надо мне и тем, плывущим рядом, нам бы жить, и вся награда, нам бы жить, нам бы жить… А мы плывем по небу…»* Она очень любила эту песню, Наташа, и часто пела ее именно в такие вот серьезные моменты, а эти начальные строки нравились ей больше всего, остальное, говорила она, обычное, но вот эти, первые — это почти гениально. Бывают такие строчки, которыми и жив поэт — жив для себя, не для других — а порой и втайне от других… «Мимо слез, улыбок мимо облака плывут над миром, войско их не поредело — облака, облака… И нету им предела». Потом она спела еще «Двадцатый век засчитывайте за три» и «Проступают нерезко из глубин потаенных…», и «Кавалергарды, век не долог» для Юрия Максимовича, он ее очень любил, и «Казачью» Розенбаума для Сереги, а темнота все не наступала, она начала: «Говорят, что друзья не растут в огороде, не продашь и не купишь друзей…» — и когда дошла до припева, мы подхватили: «Под бодрое рычание, под грустное мычание, под дружеское ржание рождается на свет большой секрет для маленькой, для маленькой такой компании…»*, мы орали громко и немузыкально, назло темноте и страху, но когда взошли до слов: