— Послушайте, Оля…
— Вы, конечно, осуждаете. Не выдержала, испугалась… Не знаю, может быть, сейчас бы я…
— Погодите. Ну, уехали, — наверное, было это не так просто, может быть, для вас по какой-то причине стало невозможно там остаться, — можно понять.
.. (Она вспыхнула, хотела перебить меня, я протестующе поднял руку, и она отвернулась; стала смотреть сквозь широкие ворота в темноту — там все так же лило…) Возможно, вы уехали не в одиночку…
— Какое ваше дело…
— Есть дело. Потому что, Оля, все это решается наверняка куда проще, чем вы представляете и, наверное, чем сами верите. Ведь в шалаше-то рай с милым! А если не мил, то ни шалаш, ни гарнизон, ни кооператив в столице ничего не спасает. Вы просто не любили, и значит, главной точки в жизни не было, чтобы на ней сосредоточиться, не было человека, ради которого можно и нужно не только переносить, но и так делать, чтобы ему легче было жить. Ведь все, о чем вы тут сказали — не вся жизнь, и не главное в ней. Пусть даже вы оказались в такой обстановке — вы, насколько я успел вас понять, человек достаточно интересный, чтобы попытаться там, на месте, что-то изменить, чтобы пошли другие разговоры, а не те, что были, чтоб возникли иные темы, иные интересы… Но на деле вы очень быстро все поняли и стали жалеть, и все, что было, принимали с заранее для себя установленным отрицанием, несогласием. И причина была не в том, в какой мир вы попали, а в том почему вы в него попали, вот что… Иными словами, настоящая причина и вина была в вас — а вы обвиняете сразу множество людей, которые, если разобраться, может быть, виноваты только в том, что в какой-то момент отнеслись к вам без должного внимания, не помогли — да могли ли они помочь? Но ведь им тоже нелегко, Оля. Вы думаете, им такая жизнь нравится? Или вы одна — такая тонкая натура, а все остальные — бабы, у кого в жизни вовсе и нет других интересов? Молоды вы были, конечно, слишком молоды…
— Я и сейчас молода, — резко перебила она меня, — и не могу так спокойно рассуждать с высот своего возраста, как вы (это был ответный удар относительно возраста, но я перенес его спокойно: мне вовсе и не хотелось казаться моложе, чем на самом деле). Я легкомысленна, и так далее, и тому подобное, недостойна чего-то там, и вообще не понимаю, как это вы еще снисходите до разговора со мной… Но я могу уйти, я уйду, сейчас же, немедленно!
Она вскочила. Я удержал ее, хотя она вырывала руку не для приличия, а по-настоящему — изо всех сил. Я старался говорить спокойно, именно так, как, по моим соображениям, человек вполне взрослый должен разговаривать с молодым: без эмоций.
— Перестаньте, Оля, дело совсем не в этом. Просто вы вместо того, чтобы признаться в собственной ошибке, ополчились на великое множество людей, ни в, чем не виноватых. Вы все это увидели не с того конца. В армии место службы не выбирают. Войска стоят не в столицах. И в дальнем гарнизоне не найти, конечно, ни Большого, ни Третьяковки. Но ведь военная служба всегда была одной из самых трудных профессий, и то, о чем вы говорили — одна из трудностей. Человек, становясь профессиональным военным, от многого отказывается. От права выбора, от права оспаривать распоряжения начальника, от права свободно располагать даже личным временем: тревога может начаться в любой миг… Конечно, в какой-то мере вы приносили бы в жертву себя; но зато как же вам были бы благодарны! В наше время поспешных браков и быстрых разводов мало какие семьи так устойчивы, как семьи людей военных. И не только потому, что развод мог бы отрицательно повлиять на прохождение службы. Как бы ни банально это звучало, но трудности, пережитые вместе, сближают, как ничто другое, как не сблизят никакие райские условия…
Тут моя горячая речь оборвалась потому, что я сам сообразил: именно мы с Ольгой никак не могли служить подтверждением моего тезиса. Кажется, и ей в голову пришла та же мысль — она улыбнулась:
— Вам надо было идти в политработники…
— Нет, — сказал я. — Для этого я морально недостаточно устойчив. Ну что, Оля, кажется, стихает — рискнем, совершим бросок?
— Погодите.
Ну что, Оля, кажется, стихает — рискнем, совершим бросок?
— Погодите… Вы наговорили много — дайте сказать и мне. Вы обвиняете меня… Но в восемнадцать лет, да и не только в восемнадцать, хочется, есть сильнейшая потребность жить, не сдерживая себя потому только, что так нужно для политики, или обороны, или еще каких-то высоких материй. Когда тебе между двадцатью пятью и тридцатью, замуж уже не так торопишься. Что это такое, уже знаешь. Не хочется повторять ошибок. Жить можно и одной. И я могу, хотя, конечно, много значит, когда можно к кому-то прислониться. Иногда это просто необходимо. Но за Алешку я сейчас, конечно, не вышла бы. Не любила, да… Но ведь в том возрасте не понимаешь, что можно и подождать. Вот сейчас многие мои подруги тоже выжидают. Это не значит, что они пошли в монахини… В наше время заработать на жизнь можем и мы сами, экономика не гонит нас под венец. Да и вырастить ребенка можем сами, если захочется… И не делайте большие глаза. Я — нормальная женщина последней четверти двадцатого века. А вы, наверное, долго избегали женщин, или среди ваших знакомых были только люди вашего поколения — иначе вы знали бы все не хуже меня… Нет, не рисуйте меня черной краской. — Она высвободила, наконец, руку, которую я все еще держал в своей ладони, отошла на несколько шагов, повернулась, снова подошла вплотную и, глядя мне прямо в глаза, сказала негромко и раздельно: — И не убеждайте себя в том, что ваше новое мнение обо мне может изменить то, что уже возникло. Да, возникло. Вы можете обмануть меня в чем-нибудь другом, но в этом вы меня не обманете, и ни одну женщину не обманете. Это есть.