И чтоб не поддаться — все выше и выше и выше!
Стремянкою — в небо, к утру обреченный сгореть!
Мелодия непонимания — тяжелая память, тяжелый снег.»…
[Песня группы «Зимовье Зверей»]
А ночь затопила собой весь заснеженный мир.
Вьюжной ночью Женя сидел за столом и разминал пальцами кусок пластилина. Его свита, его друзья еще не ушли, но собирались уходить. Женя делал вид, что занят работой; на самом деле он просто смотрел.
Генка курит в форточку. Камуфляжка и соломенная челка; в кармане складной нож, на ногах — потрепанные кроссовки. Такой он на моментальной фотографии своего последнего дня — только рядом должна быть Цыпочка. Генка никогда не бреется — он тщательно выскоблил физиономию перед последним свиданием, теперь она такая всегда, без следа щетины. Впрочем, никто из нас не бреется.
Ляля расчесывает волосы. Чтобы сделать хвост, затянуть цветной резинкой. Откуда у нее эта резинка с голубыми и розовыми пластмассовыми кисками — разве она не потерялась давным?давно? И эта дешевенькая куртейка с черными далматинскими пятнышками по белому полю — разве не ее, всю в потеках запекшейся крови и черных разрезах, Женя сунул в полиэтиленовый пакет вместе с этой самой клетчатой юбкой? И если да, то где разрезы и кровь? И сколько раз хотели переодеть Лялю во что?нибудь приличное — почему это так и не удалось?
Шурка слушает музыку — плеер за пазухой, «ушки» — в ушах. Как же уцелел этот плеер с треснутой крышкой и как его хозяин умудряется слушать музыку ночами напролет, не меняя батарей? И откуда он берет кассеты? Или ничего этого теперь не надо, а музыка звучит просто внутри замученной Шуркиной души? И, кстати, почему эти его стильные штаны а ля змеиная кожа, треснувшие по всем швам, без «молнии», в крови, точно помню — сейчас такие целые и чистые, как будто… Тоже моментальная фотография живого Корнета? Интересно, каков я сам? О да. Плащ, в котором я был в ту ночь. Растянутый свитер. Сигарета. Как жаль, что я не могу увидеть в зеркало свое потерянное лицо. Любопытно. Мы не меняемся; смерть — это остановка, наше время умерло тоже.
Что же я, собственно, сделал? Населил эту комнату призраками ужасных ночей? Бледными тенями собственных смертей — которых не может забыть даже их новая демонская оболочка? Мне так хотелось любви среди черных льдов — и я полюбил их, я их пожалел и заставил мучиться дальше, все переживать и переживать собственную смерть, все ждать и ждать чего?то… Но что может случиться для тех, кто, как проклятый экипаж «Летучего Голландца», обречен умирать после заката — каждую ночь?!
Все эти мысли — из?за Шурки.
Смелый, честный Шурка. Он?то прямо сказал, что все доделал, больше — нечего, а мы… может быть, мы и знаем, но молчим… Ведь тому, что в нас осталось от людей, тому живому, чем мы еще можем любить и чем научились любить почти любое бытие, страшно небытия и неизвестности. Страшно перенести эту кромешную муку второй раз — умереть по?настоящему.
Куда?то денутся наши души — наши грешные, усталые, изболевшиеся души? Есть ли какая?нибудь светлая, добрая сила? Трудно верится — она же не защитила нас от последней боли, от унижений — черт с ней, со смертью, все смертны. А если вдруг есть — даст ли приют нам, недожившим человеческим существам, неудавшимся Носферату?
Генка шел рядом с Шуркой по безлюдной улице, освещенной мутными фиолетовыми фонарями.
Совершенно немыслимо и странно было замедлять шаги, подделываясь под манерную походочку Корнета — странно, почти невозможно. И несмотря на ледяную пустыню вымерзшего города, такое чувство, будто идешь голый в толпе, будто показывают пальцами, высовываются из окон, глазеют из?за всех углов. Небеса, снег, фонари, темные слепые дома — все думают о Генке черт знает что. Стыдно. Вот в чем дело. Как бы кто?нибудь не подумал, что и ты такой же — будто это так уж принципиально для демона — что там себе подумает какой?нибудь смертный идиот. Хочется или обогнать, или отстать, или съездить по уху — но нет уж. Это не его — мои проблемы. Будем терпеть.
А Шурка косится, виновато, почти заискивающе — не понимает. Удивлен. А тут и понимать нечего — это Генкина епитимья, покаяние, расплата с самим собой за собственную большую трусость и маленькую подлость. В другой раз будешь знать, как пресмыкаться перед собственным страхом, как ублажать собственные амбиции за чужой счет. Пахан, значит? Вершитель судеб, ешкин корень? Так раз ты такой крутой — так и жаться нечего, нечего дергаться, нечего вести себя, как эти поганые твари в тюрьме. Или ты не такой, как Корнет, зато такой, как Цыпочкины убийцы — по их паршивым понятиям живешь?!
Надо было во все вникнуть — и самому себе доказать, что не только пуль?ножей не боишься, а и слов с мыслями тоже. А что Шурка удивляется — это пускай, это ему и не обязательно знать.
— Ген…
— Погоди.
— Мы куда?
— Туда. Где ты тогда шел.
— Зачем?
— Поговорить.
— А почему — там?
— По кочану.
Нет, не понимает. Еще не дошло, что это ночь другого города, сон, и мы идем по улице чужого сна, и как во сне, тут все возможно. А мне хочется посмотреть, как оно было под Рождество — и хочется, чтобы он… В общем, он тоже имеет право.