Вот почему мне не нужны новости об Алане.
Не слишком изысканное общество. Вот вы и подумали: А не попытать ли счастья в старушке-Европе? Посмотрим, станет ли старушка-Европа слушать меня, разинув рот, как никто не слушает дома.
21. О воде и огне
На этой неделе прошел сильный ливень. У меня на глазах ручеек, бегущий через парк, превратился в стремительный поток, и я постиг глубоко чуждую людям природу наводнения. Препятствия или преграды, попадающиеся на пути потока, не обескураживают и не смущают его. Недоумение и смущение не в его репертуаре. Преграды попросту затопляются, препятствия сметаются с пути. Природа воды, как могли бы выразиться досократики, в том, чтобы течь. Впасть в недоумение, заколебаться хотя бы на секунду природе воды было бы противно.
Огонь столь же чужд человеческой природе. На интуитивном уровне человек думает об огне как о пожирающей силе. То, что пожирает, должно иметь аппетит, в природе же аппетита — способность к насыщению. Но огонь не может насытиться. Чем больше он пожирает, тем сильнее становится; чем сильнее становится, тем сильнее его аппетит; чем сильнее аппетит огня, тем больше он пожирает. Единственное, что огонь поглотить не в состоянии — вода. Если бы вода могла гореть, весь мир давным-давно был бы поглощен огнем.
Я вам не говорила, что просила Алана прислать мои вещи? Я попросила его прислать вещи ради мамы. Сказала, что сама заплачу за перевозку. Это было четыре месяца назад. Никакого ответа. Молчание. Принадлежала бы я к известной категории женщин, давно бы ворвалась в квартиру с канистрой керосина (ключ до сих пор у меня) и щелкнула бы зажигалкой. Тогда бы Алан понял, чем оскорбления чреваты. Но я не такая.
Впрочем, Аня уже бросает на меня выразительные взгляды. Мы злоупотребляем вашим гостеприимством. Боже мой, до чего неудобно. Нам давно пора домой. Спасибо, Хуан, за чудесный вечер. Просто как свежего воздуха глотнул. Не правда ли, Аня, этот вечер — как глоток свежего воздуха?
22. О скуке
Ницше сказал, что только высшие животные способны скучать. Полагаю, данное замечание следует считать комплиментом Человеку как одному из высших животных, хотя и комплиментом двусмысленным: у Человека неугомонный ум; ничем не занятый, он омрачается раздражением, опускается до суетности и даже, со временем, деградирует в злобную, понятия не имеющую о справедливости разрушительную силу.
В детстве я, по-видимому, непроизвольно исповедовал ницшеанство. Я был убежден, что состояние скуки, свойственное моим сверстникам, является признаком их возвышенной природы, что скука выражает молчаливый приговор чему бы то ни было, эту скуку вызвавшему, а значит, это что бы то ни было следует презирать как не удовлетворившее их законных человеческих потребностей. Поэтому, когда мои школьные товарищи зевали, например, над стихами, я заключал, что виновата поэзия как таковая, что мое собственное увлечение поэзией является заслуживающим порицания отклонением и вдобавок показателем незрелости.
Мама говорит: Пускай вещи остаются у Алана, это всего лишь тряпки, новые купишь, а вот Алан в накладе, где он найдет такую девушку, как моя Аня? Мама у меня очень любящая. Мы, филиппинки, все такие. Мы хорошие жены, хорошие любовницы, а еще мы хорошие подруги. Короче, мы всем хороши.
В лифте я наконец получила возможность высказаться. Алан, того, что ты заставил меня сегодня пережить, я тебе никогда не прощу, сказала я. Никогда. Так и знай.
Эти мои рассуждения подстрекала литературная критика того периода, критика, согласно которой современность (имелся в виду XX век) требовала поэзии нового, современного типа, поэзии, решительно порывающей с прошлым, в частности, с поэзией викторианпев. Для истинно современного поэта не может быть ничего более реакционного, а следовательно, более презренного, чем любовь к Теннисону.
Тот факт, что мои одноклассники скучали над Теннисоном, доказывал мне — если оставалась нужда в доказательствах, — что они, одноклассники, являлись подлинными, хоть и бессознательными, носителями новой, современной восприимчивости.
Через них Zeitgeist провозглашал свой суровый приговор викторианской эпохе, и в особенности Теннисону. Вызывающий же беспокойство факт, что мои одноклассники в не меньшей степени скучали над Т. С. Элиотом (не говоря уже о полном непонимании его стихов), следовало объяснять изысканностью поэзии Элиота, его неумением вписаться в их грубые мужские стандарты.
Мне и в голову не приходило, что мои одноклассники считали поэзию — как, впрочем, и любую школьную дисциплину — скучной потому, что не умели сосредоточиться.
Об Алане не думайте, чтобы не расстраиваться. Плохие мысли могут целый день испортить, а разве оно того стоит, когда вам и так немного дней осталось? Сохраняйте спокойное состояние души, будто Алана вовсе нет в природе, будто он — персонаж неудачного вашего рассказа, который вы отбраковали.
С потолка лился яркий свет. У Алана буквально челюсть отвисла. В тот момент он выглядел тем, кем был на самом деле — угрюмым, недовольным, полупьяным белым австралийцем среднего возраста.
Наиболее серьезно последствия моего увлечения этим поп sequitur’ом (чем умнее человек, тем скорее он почувствует скуку, следовательно, чем скорее человек чувствует скуку, тем он умнее) сказались на религии. Я считал религиозные обряды скучными, следовательно, моим одноклассникам, как носителям духа современности, они должны были представляться скучными a fortiori. Нежелание одноклассников выказать симптомы скуки, их готовность бессмысленно повторять христианскую доктрину и формально придерживаться христианской этики, при этом продолжая вести себя подобно дикарям, я принимал за свидетельства зрелого их умения жить, не будучи раздираемыми противоречиями между реальным (видимым, осязаемым) миром и религиозными выдумками.