Дневник плохого года

или, по крайней мере, о поцелуе джентльмена и леди. Неужели вы даже не взглянете?

Я не стесняю Алана, Алан не стесняет меня. Я не наступаю на его любимые мозоли, он не наступает на мои. Так что же с нами происходит? Неужели и мы незаметно докатились до первой крупной ссоры?

Мои заметки об изменениях в словоупотреблении вырастали в эссе постепенно. Но эссе какого рода от меня требовалось — объективный лингвистический анализ или замаскированная диатриба по поводу понижающихся критериев? Мог ли я удержаться в рамках беспристрастности ученого, или неизбежно подвергся бы тому же самому настрою, с которым Флобер писал свой «Лексикон прописных истин», то есть бессильному презрению? В любом случае, неужели эссе, напечатанное в том или ином австралийском журнале, возымеет хоть сколько-нибудь больший эффект на ежедневную английскую речь, чем Флоберовы высокомерные, надменные заметки — на привычки или мысли буржуазии его времени? Можно ли действительно подкрепить довод — довод, столь милый сердцам учителей-догматиков, — о том, что неразбериха в действиях происходит от неразберихи в мыслях, а неразбериха в мыслях, в свою очередь, от неразберихи в языке? Большинство ученых двух слов не свяжут, но кто лучше них применяет в своей профессиональной деятельности точность мысли? Может ли неприятная правда (неприятная для тех, кто внес свой вклад в борьбу за лингвистическую

Ожидание длилось целый день — в течение которого я так волновался,

Такое впечатление, будто Алан читает мои мысли. Аня, это что, ссора? говорит Алан. Потому что, если это ссора, она того не стоит. Обещаю, я откажусь от плана, если тебе действительно так хочется. Только остынь. Утро вечера мудренее, сама знаешь. Завтра скажешь, что решила. Главное, помни: речь о собаках и кошках. И о крысах. Организация называется «Антививисекционная лига Австралии». Да, именно так. Это тебе не ЮНЕСКО. И не Оксфордский комитет помощи

корректность), правда, заключающаяся в том, что обычные люди используют язык ровно так, как, по их мнению, требуют сиюминутные обстоятельства; в том, что у них только один критерий — понятна ли собеседнику их мысль; в том, что собеседник, по большей части изъясняющийся на их же языке (на их же социальном или профессиональном диалекте), быстро, легко и успешно эту мысль схватывает (каковая мысль в любом случае редко бывает сложной); и, следовательно, в проистекающих отсюда несогласованиях и причудах синтаксиса («На самом деле как бы нет…»), не иметь никакого практического значения? Как нередко говорят обыватели, когда слова от них ускользают: «Вы понимаете, о чем я…»

Глядя на своих престарелых сверстников, я вижу, сколь многие из них потрачены ворчанием, сколь многие позволяют своему беспомощному недоумению относительно происходящего стать основной темой последних отпущенных им лет.

Мы такими не будем, клянемся мы, каждый из нас: мы вспомним урок старого короля Канута и со всем подобающим почтением отступим перед океаном времен. Но, честно говоря, иногда это нелегко.

что не написал ни слова — но было не напрасным. Зазвенел дверной звонок.

голодающим. Это две старушенции в однокомнатной конторе в Сурри-Хиллз[29]. У них там на столе ремингтон с проржавевшими клавишами да ящик со старыми брошюрами, а в углу клетка, в которой кишат крысы, и головы у крыс опутаны проводками. Вот заодно с кем ты собралась воевать — против меня, заметь. Вот кого ты хочешь спасти. Три миллиона долларов. Да старушенции и не сообразят, что с ними делать. Если они вообще еще там заседают. Может, они давно Богу души отдали.

30. О писательском влиянии

В романе голос, произносящий первую фразу, затем вторую и так далее — назовем его голосом рассказчика, — поначалу вовсе лишен авторитетности. Авторитет нужно заслужить; задача литератора еще сложнее — его авторитет зиждется на чистом вымысле. В сотворении личности автора равных нет Толстому. В данном смысле слова Толстой — образцовый автор.

Четверть века назад Ролан Барт и Мишель Фуко провозгласили смерть автора и авторства, под каковым заявлением они имели в виду, что авторитет автора представляет собой набор риторических уловок, и только. Барт и Фуко взяли пример с Дидро и Стерна, много лет назад высмеявших так называемую власть автора над читателем.

За дверью, вся в белом, опустив глаза долу и обхватив себя за плечи, стояла Аня. Дорогая моя Аня, сказал я, как я счастлив вас видеть!; и посторонился, и сообразил не сделать приглашающий жест — вдруг бы она вспорхнула и улетела, словно пугливая птичка. Так я прощен?

Крысы. Вообще-то крыс мне не особенно жалко. Да и кошек с собаками — они ведь чужие. Да и Senor К., кувыркаясь на облаке при новой арфе и паре крыльев, вряд ли озаботится судьбой своего бывшего банковского счета. И всё равно. Всё равно, между мной и Аланом происходит что-то скверное. Я высвобождаюсь из его объятий и смотрю ему в лицо. Я спрашиваю: Алан, это твое истинное лицо? Отвечай, только серьезно. Это, значит, ты вот какой на самом деле? Потому что…

Русские критики-формалисты двадцатых годов XX века, у которых Барт, в частности, многому научился, сконцентрировали свои усилия на том, чтобы возвысить Толстого, как выдающегося ритора, над остальными писателями. Они избрали Толстого примером для своих теоретических выкладок именно потому, что за кажущейся непринужденностью повествовательной манеры Толстого, по их мнению, скрывалось мастерство риторическое.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65