Троствейк судорожно осушил кубок. Вновь налил — доверху.
Рука счастливого отца дрожала.
— Вы пейте, угощайтесь! — хозяин вдруг очнулся. Впрочем, нарочитая бодрость тона не обманула бы и самого последнего простака. Приглашая следовать его примеру, Троствейк вновь припал к кубку, проливая алые капли на кафтан. Забыв утереться, вскочил на ноги, забегал из угла в угол. От часов — к двери. Не человек — маятник. «Интересно, а на какие доходы живет наш папашка? Барыш с пустой гостиницы — дай Бог вообще свести концы с концами… Ах, да, здесь же все даром! Тогда зачем ему вообще «Приют добродетели»? Для развлечения?!» Тем временем предмет размышлений Освальда толкнул дверь и выбежал наружу. В свете фонаря над входом можно было разглядеть, как гере Троствейк что-то возбужденно втолковывает закутанному в шаль мальчишке, а тот кивает в ответ. Потом хозяин гостиницы сунул мальчишке — монетку? конечно, что же еще?! — махнул рукой в сторону центра города, и малец припустил со всех ног в указанном направлении.
Вернувшись, всегда улыбчивый, а сейчас мрачней тучи, счастливый отец вновь принялся мерить шагами помещение. Часы монотонно тикали, ожидание тянулось мокрой вожжой. Освальд глотнул вина и совсем было собрался уйти, когда гере Троствейк взвизгнул:
— Это безобразие! Я буду жаловаться! Я член городского совета, я этого так не оставлю! Вы представляете?! Посыльный отправился в магистрат еще ночью, едва у Оттилии начались схватки! А служащего до сих пор нет!
— Конечно, безобразие. Я вас отлично понимаю, — на всякий случай поспешил согласиться Освальд, туго соображая, почему при схватках у роженицы надо отправлять посыльного не к повитухе, а в магистрат.
— Это больше, чем нерасторопность! Это преступление! Если мой сын умрет, я добьюсь, чтобы негодяя не просто высекли плетьми! Его уволят! Без выходного пособия! И больше никто, никогда, ни за что не возьмет этого убийцу…
С грохотом распахнулась входная дверь.
Дернулось в испуге, едва не погаснув, пламя оплывших свечей. В облаке морозного пара с улицы буквально влетел человек: без шапки, плащ бьется по ветру. Волосы смерзлись сосульками, лицо пунцовое от быстрого бега, изо рта с шумом вырывается тяжелое дыхание загнанного зверя. На груди посыльного болталась бляха служащего магистрата, а в руках он судорожно сжимал плоскую кожаную суму.
— Где вас черти носили, Паннекук?! — в вопле Троствейка, несмотря на ярость, слышалось явное облегчение. — Где вы шлялись целый день?! Уж полночь, вашу мать, близится, а вас нет и нет!..
— С-с-сегодня н-н-не моя оч-ч-чередь! — с трудом прохрипел служащий, пытаясь отдышаться. — К вам отп-п-п-равился Олле. Олле кх-кх-кх-Колтхоф!
— Потом расскажете! — сменил гнев на милость содержатель «Приюта Добродетели». — Время не ждет. Грамота, надеюсь, при вас?
— Д-д-д-да…
— Давайте ее скорее сюда! Вот свечи, цветной воск…
Он помог Паннекуку извлечь из сумы свернутый в трубку пергамент со шнурком и коробочку с печатью. Укрепив грамоту на заблаговременно вбитом гвозде, схватил блюдце из бронзы, где лежал комочек воска, и вместе со служащим принялся разогревать воск над пламенем свечи.
— Олле спешил к в-в-вам, но поскользнулся и сломал ногу. Г-г-головой ударился. Пока его нашли, отнесли к лекарю, п-п-пока он оч-ч-нулся, п-п-пока послали в магистрат, а от-т-туда — за мной… Я сп-п-пешил, как мог, гере Троствейк! Я… — бормотал Паннекук.
— Ладно, ладно, я не в обиде. Вы успели, вы торопились… Но поймите и меня! Я весь извелся! Целый день! С самого утра мой сын, между жизнью и смертью… гости боятся зайти, поздравить!..
— Я вас чудесно понимаю, гере Троствейк…
В отличие от понятливого служащего, Освальд сидел дурак дураком. Умом они тронулись, эти двое? Или прямо сейчас, на глазах свидетеля, готовятся провести сатанинский обряд?! Правда, помимо свечей, воска и идиотской грамоты для вызова дьявола, как говорят сведущие люди, требуются кровавые жертвы, оскверненное распятие…
— Ф-фух, растаял. Давайте!
Троствейк, держа щипцами блюдце с жидким воском, на цыпочках подбежал к грамоте, расправил пергамент свободной рукой, а служащий магистрата извлек из футляра печать. Серебряной лопаточкой зачерпнул воска, ловко шлепнул горячую лепешку в нижний правый угол грамоты. Со стуком припечатал. Облегченно выдохнул. И сразу, словно в ответ, со второго этажа донесся требовательный крик.
Младенец хотел есть.
И завертелось! Воистину счастливый отец тащил слабо сопротивляющегося Паннекука за стол. Посыльный стеснительно отказывался, выпил кубок, выпил два, и откланялся, насвистывая, как хозяин ни упрашивал остаться. Потом Троствейк умчался наверх — проведать жену с ребенком. Но только ван дер Гроот собрался, воспользовавшись отсутствием почтенного родителя, уединиться, наконец, в своей комнате — как гере Троствейк вернулся, сияя свеженадраенной луной.
Освальд встал навстречу:
— Не сочтите праздным любопытством… я хотел бы спросить вас…
— Все, что угодно! — хозяин гостиницы лучился счастьем, как печка — жаром.
— В чем причины вашего волнения? Я же видел, вы просто места себе не находили. И так обрадовались, когда пришел служащий…
— Но он должен был прийти! Обязан! До полуночи.
И так обрадовались, когда пришел служащий…
— Но он должен был прийти! Обязан! До полуночи. А на дворе стемнело, восьмой час… — в голосе Троствейка звенело искреннее недоумение: как можно не понимать таких простых вещей?! Даже ребенку ясно…
— А грамота? Зачем она?!
— Зачем?! Как это зачем? — на миг Освальду показалось, что собеседника хватит удар. — Это же пансион! От магистрата. Пансион моему сыну, до полного совершеннолетия!
— Но к чему такая спешка? Зашел бы служащий завтра, занес пансион… Что бы изменилось?
— Вы с ума сошли! — лицо хозяина гостиницы пошло багровыми пятнами. — Завтра? Как ребенок дожил бы до завтра без пансиона?!
— Что вы городите, почтенный гере? И какой же вашему сыну причитается пансион, если без него он жить не может?!
— Обычный пансион. От городской казны, как и всем новорожденным в Гульденберге. Двадцать четыре года, как одна минутка.
— Двадцать четыре — чего ?!
— Двадцать четыре года . Вы что, прикидываетесь? Хотя насчет детей… Виноват. Тут вы могли и не сообразить. Очень хорошо, что вы заговорили со мной о делах. Очень, очень хорошо. Я и сам хотел, да замотался… — тон гере Троствейка изменился, став назидательным до оскомины, и одновременно сочувственным. — Должен заметить: вам следовало бы быть осмотрительней. Или впрямь решили, что попали в сказку? Если так, тогда вы, извините, или простак-деревенщина, или глупец. Или вас ослепила жадность. Даром и в раю арфы не выдадут. Но я же вижу, вы вполне разумный молодой человек. Вы мне сразу понравились. Ах, молодо-зелено! — тратить средства без оглядки, с таким размахом… У вас ведь на счету остались жалкие гроши! Дней десять, не больше.
— Вы издеваетесь?!
— Не притворяйтесь идиотом, любезный гере ван дер Гроот. Небось, сами сто раз повторяли: время — деньги. Только всем временем мира вправе распорядиться лишь один вкладчик: Господь. А временем собственной жизни… Смотрите.
Знакомым движением Троствейк потянулся к собственному уху. Извлек серебряную монету. Таких монет Освальд перевидал порядочно, но лишь здесь, в Гульденберге. Больше — нигде.





