— Не делайте этого! Рыбаки не виноваты!
С нарочитой небрежностью все тот же солдат подходит к самой большой хижине, наваливается на торчащие из-под соломы жерди и пытается приподнять крышу. Он налегает изо всех сил, но крыша не поддается. Я видел, как возводят эти, казалось бы, хрупкие лачуги. Их строят так, чтобы они устояли под ветром; в какой не отважится взлететь птица. Каркас крыши привязан к столбам ремнями, продетыми в клинообразные пазы. Сорвать крышу можно, только разрезав ремни.
— Дайте я объясню, что вчера случилось, — упрашиваю я солдата. — Было уже темно, я проходил мимо, на меня залаяли собаки. А рыбаки перепугались и от страха потеряли голову, вы же их знаете. Наверно, решили, что пришли варвары. И сбежали на озеро. Они прячутся в камышах, я их только что там видел. Нельзя же наказывать их из-за такого глупого недоразумения.
Он меня даже не слушает. Приятель помогает ему залезть на крышу. Балансируя на двух жердях, он каблуком пробивает соломенную кровлю. Я слышу, как на пол хижины плюхаются куски глиняной обмазки и сыплется солома.
— Перестаньте! — кричу я. Кровь стучит в виски. — Они не сделали вам ничего плохого! — Хочу ухватить его за ногу, но не дотягиваюсь. Я в таком бешенстве, что мог бы сейчас свернуть ему шею.
Кто-то оттесняет меня — это приятель солдата, тот, что помогал ему залезть на крышу.
— А ну давай, катись отсюда, — бурчит он. — Катись, кому говорят! Хочешь сдохнуть — найди место подальше.
Слышу треск: жерди под соломой проломились. Солдат на крыше раскидывает руки и проваливается вниз. Происходит это молниеносно: вот он только что стоял, изумленно вытаращив глаза, а в следующий миг его уже нет, осталось лишь повисшее в воздухе облачко пыли.
Циновка в дверном проеме сдвигается вбок, и, осыпанный с ног до головы рыжей пылью, он выбирается из хижины, держа навесу сцепленные руки.
— Тьфу ты, черт! — ругается он. — Зараза! Черт!
Его товарищи заливаются смехом.
— Ничего смешного! — орет он. — Я себе палец отшиб, язви его в душу! — Зажимает ушибленную руку между колен. — Болит, чтоб ему! — Он пинает хижину ногой, и я снова слышу, как внутри на пол падают куски глины. — Дикари вонючие! Надо было всех сразу к стенке и расстрелять… вместе с их дружками!
Глядя поверх меня, глядя сквозь меня, решительно отказываясь меня видеть, он гордо шагает прочь. Проходя мимо последней хижины, срывает со входа циновку.
Украшавшие ее бусы рассыпаются: красные и черные ягоды, высушенные дынные семечки летят дождем. Стою посреди дороги, дожидаясь, пока меня перестанет бить гневная дрожь. Я думаю сейчас о молодом крестьянине, которого как-то раз привели ко мне еще в те дни, когда гарнизон был в моем ведении. Судья из далекого городка, откуда был родом этот парень, за кражу кур приговорил его к трем годам службы в армии. Пробыв в нашем гарнизоне всего месяц, он пытался дезертировать. Его поймали и привели ко мне. Соскучился по матери и сестрам, объяснил он. «Мы не можем поступать, как нам вздумается, — наставлял его я. — Все мы подчиняемся Закону, который стоит выше любого из нас. И тот судья, который отправил тебя сюда, и я, и ты — все мы в подчинении у Закона». Со связанными за спиной руками он стоял между двумя бесстрастными конвоирами, тупо глядел на меня и ждал, когда я вынесу приговор. «Я понимаю, ты считаешь несправедливым, что тебя накажут за добрые сыновьи побуждения. Тебе кажется, ты прекрасно разбираешься, что справедливо, а что — нет. Нам всем так кажется». В ту пору сам я нисколько не сомневался, что всегда и везде, любой из нас — будь то мужчина, женщина, ребенок, а может, даже и старая несчастная кляча, приводящая в движение мельничное колесо, — понимает, что такое справедливость: любое существо приходит в этот мир, принося с собой воспоминания о справедливости. «Но мы живем в мире законов, — растолковывал я этому бедняге, — в мире, далеком от изначального совершенства. И изменить его мы не можем. Мы — падшие созданья. Всем нам, каждому без исключенья, доступно лишь поддерживать установленные законы, не допуская, чтобы понятие справедливости истерлось из нашей памяти». Прочитав ему эту лекцию, я вынес приговор. Парень принял мое решение без звука, и конвоиры увели его. Помню, как стыдно бывало мне в подобные дни. Я возвращался из суда в свою квартиру, садился в качалку и, забыв об ужине, просиживал в темноте весь вечер, пока не приходило время лечь спать. «Когда человек страдает от несправедливости, свидетели его страданий обречены страдать от стыда», — говорил себе я. Но лицемерное утешение, заложенное в этой мысли, не возвращало покоя моей душе. Не раз у меня возникало искушение подать в отставку, порвать с чиновничьей жизнью, обзавестись огородом и выращивать овощи на продажу. Но ведь тогда, думал я, страдать от стыда судейской службы назначат кого-то другого, и ничего не изменится. Поэтому я продолжал выполнять свои обязанности, пока однажды ход событий не распорядился моей судьбой по-иному.
Двух этих всадников замечают поздно, только когда они уже скачут через голые поля и от города их отделяет меньше мили. Я — один из тех многих, что немедленно устремляются за ворота приветствовать героев: ведь все мы сразу же узнали развевающееся над ними зелено-золотое батальонное знамя. Затерявшись среди возбужденных, бегущих наперегонки детей, шагаю по свежевспаханному полю. Всадник, скачущий слева, неожиданно оставляет своего спутника, разворачивается и медленной рысью движется к озеру.