К новому порядку она привыкает с безропотной покорностью. Я убеждаю себя, что эта покорность рождена воспитанием. Но откуда мне знать, как варвары воспитывают своих дочерей? То, что я называю покорностью, на деле, возможно, просто безразличие. Какая разница нищенке, сироте, один я сплю или не один, если при этом у нее по-прежнему есть крыша над головой и кусок хлеба? До сих пор мне нравилось думать, что, несмотря ни на что, она видит во мне человека, охваченного страстью, пусть даже извращенной и непонятной, и что сквозь угрюмое молчание, из которого по большей части состоят наши отношения, она чувствует, как мой пристальный взгляд давит на нее всей тяжестью мужского тела. Я предпочитаю не допускать мысли о том, что, воспитывая своих дочерей, варвары, может быть, вовсе не приучают их потакать любому капризу мужчины и в том числе безропотно сносить его холодность, а, наоборот, учат воспринимать плотскую страсть как простой факт жизни, как естественно рождающееся и так же естественно находящее выход стремление всякой живой твари, будь то лошадь, или коза, или мужчина, или женщина; и потому непоследовательные поступки стареющего чужеземца, который подобрал ее на улице и приютил в своем доме, чтобы то целовать ей ноги, то унижать ее, то умащать диковинными маслами, то пренебрегать ею, то спать всю ночь в ее объятьях, то в дурном настроении спать отдельно, могут казаться ей лишь свидетельством его бессилия, нерешительности, отречения от собственных желаний. И хотя для меня она по-прежнему лишь тело — искалеченное, изуродованное, поруганное, сама она, вероятно, уже вросла в свою искореженную оболочку, стала с ней одним целым и не чувствует своей ущербности, как не чувствует ее кошка, наделенная вместо пальцев когтями. Мне не стоит с такой легкостью отмахиваться от этих мыслей. Существо куда более обычное, чем я хотел бы думать, она, возможно, не видит ничего необычного и во мне.
III
Каждое утро воздух наполнен хлопаньем крыльев: летящие с юга птицы, прежде чем обосноваться в соленых, болотистых заливах, долго кружат над озером. Порывы ветра доносят громкую разноголосицу их трубных криков, кряканья, свиста, клекота, и кажется, что рядом с нами, на воде, шумит город-соперник: серые и красные гуси, шилохвостки, утки, чирки, лутки…
Прибытие первых стай перелетных птиц — знак, подтверждающий смысл других, более ранних примет: теплой свежести ветра, стеклянной прозрачности озерного льда. Весна в пути, скоро придет время сеять.
А пока что наступила пора охоты. Рано утром, до зари, охотники идут к озеру ставить силки. И еще задолго до полудня возвращаются с богатой добычей: подвешенные за ноги к длинным шестам, птицы рядами плывут над землей, покачивая свернутыми шеями, или теснятся живые в деревянных клетках, с гневными криками клюя друг друга, и иногда, в самой гуще этой возни, тихо сидит, сжавшись в комок, большой лебедь-кликун.
Природа одаривает нас из рога изобилия: несколько недель еды у всех будет вдоволь.
До отъезда я должен составить два документа. Первый — письмо, адресованное губернатору провинции. «С целью сколько-нибудь восполнить ущерб, нанесенный набегами Третьего отдела, — пишу я, — а также в надежде до некоторой степени восстановить существовавшую прежде обстановку добрососедства, я решил предпринять короткую поездку к варварам». Ставлю свою подпись и запечатываю письмо.
Что должно стать вторым документом, пока не знаю. Завещание? Мемуары? Исповедь? История тридцати лет жизни на границе? Весь тот день я отрешенно сижу за письменным столом, гляжу на чистый, белый лист и жду, когда придут слова. Второй день проходит точно так же. На третий день сдаюсь, убираю бумагу обратно в ящик и начинаю готовиться к отъезду. В этом есть своя логика: тот, кто не знает, что ему делать с женщиной, лежащей в его постели, вряд ли знает, что написать на лежащей перед ним бумаге.
В спутники я выбрал трех человек. Двое из них молодые солдаты: мой чин дает мне право пользоваться услугами двух адъютантов. Третий — мужчина постарше, родившийся в здешних краях, охотник и лошадник; ему я буду платить из собственного кармана. Накануне отъезда собираю их у себя.
— Я знаю, что для путешествия сейчас не лучшее время года, — говорю я. — Конец зимы, приближение весны — пора коварная. Но если мы будем откладывать, кочевники уйдут с зимовья, и мы их не найдем.
Ни один из них вопросов не задает. Девушке говорю просто:
— Я везу тебя назад, к твоим. Не знаю, найдем ли мы их — племена разбрелись; но, по крайней мере, постараюсь доставить тебя как можно ближе к дому.
На лице ее нет и намека на радость. Кладу рядом с ней тяжелую доху, которую я купил ей в дорогу, кроличью шапку, вышитую туземным орнаментом, новые сапоги, перчатки.
Теперь, когда я твердо решился, я сплю лучше и даже ощущаю что-то вроде душевной успокоенности.
Мы пускаемся в путь третьего марта: выезжаем за ворота и в сопровождении замурзанного эскорта детей и собак двигаемся по дороге к озеру. Когда, миновав дамбу, мы сворачиваем с прибрежной дороги направо, на тропу, которой пользуются разве что охотники и птицеловы, наш эскорт начинает таять, и вскоре от него остаются только два упрямо плетущихся паренька, каждый из которых намерен во что бы то ни стало продержаться дольше другого.