Шутиха

И женщина кивнула: не то слово.

А потом дернула рыжую кисточку на хвосте.

Город, не узнавая, вглядывался сам в себя. Закованный в броню рыцарь силился протолкнуть хот-дог сквозь решетку забрала, пачкая шлем кетчупом; мимо, оживленно беседуя, проскакали на ушастых пони двое — галантный кавалер при шпаге, в камзоле и рыбацких ботфортах читал татуированной эфиопке лирику Агнии Барто; через Палаццо Врачующихся грохотал броневик, расписанный рекламой пива «Манифест»; поодаль курил штабс-урядник Семиняньен, щелкая стеком по голенищу нихромового сапога, — беспризорник в шинели с «разговорами» спросил папиросочку, и Валерьян Фомич, снисходительно улыбаясь, кинул оборвышу портсигар, цельнокованный из чугуна; где-то там, в недрах города, тер медную каску губернатор Перепелица, вызывая на ковер пожарного джинна Муста -фу, ланиста Гай Мазурик распускал на каникулы юных гладиаторов, принимал заказ кошевой атаман Закрутыгуба, пробуя каждую грамоту на зуб, в «ТРАХе» был аншлаг: постановка народно-эротической сказки «Идолище Прекрасное и Василиса Поганая» шла к оргиастическому финалу, но Санька Паучок горестно шептала: «Не верю!» — глядя из кулис, как медиум Бескаравайнер предается столоверченью на глазах у короля Артура и его банды, а на крыше мэрии, чудесно видимой от «Шутихи», вырос длиннющий золоченый шпиль, увенчанный зубоврачебным креслом, где сидел самый натуральный черт и с аппетитом уплетал кольцо краковской колбасы.

Как можно было на таком расстоянии определить сорт колбасы, осталось загадкой. А вот поди ж ты! До сих пор между зубами кусочек застрял…

— Вы видите?! — жаркий, взволнованный шепот обжег ухо. — Видите, да?!

Не столько вкус чертячьего обеда, сколько лицо подкравшегося сзади Мортимера Анисимовича — он ожидал ответа, как смертник помилования! — окончательно убедило женщину. Да, сошла с ума. Сбрендила. Двинулась крышей. А генеральному менеджеру тоже очень хочется, но бог таланту не дал. Наверное, от такой мысли следовало прийти в отчаяние. Или в ужас. Или в психиатрическую лечебницу. Но вокруг кружился безумный карнавал, которого не бывает, но во время которого бывает все. Обращал безумие в норму, естественную среду обитания Homo Jokers. Шибал в нос колючими пузырьками ситро, амброзии детства, дарующей бессмертие и вечную молодость; переименовывал солидный, степенный, правильный город в шутовской бедлам.

— Видим, ясен пень! — отозвалась вместо нее Настя. — Мам, и ты?

— Ага. А вы?

— А я — нет, — грустно развел руками Заоградин, похожий на кладбищенского грача. — Не дано. Совсем. У меня иначе. А вам очень повезло…

И вдруг сорвался. Голос стал жалким, умоляющим:

— Расскажите! Расскажите, что вы видите!

— Извините. Не могу. Я не умею — рассказывать. Я и видеть-то — не очень…

Все. Погасло. Стало, как прежде: решетка с вензелями, мраморный лев с табличкой. Вокруг — обычное «народное гулянье», проходящее в отчетах мэрии по графе «массовые мероприятия». Улетели черти, удрали эфиопки, джинны попрятались в лампы. Только отзвук остался. Эхо серебряных бубенцов в колпаке неба. И женщина поняла, что стоит над растаявшим безумием, как девчонка — над лужицей оброненного эскимо.

Жалко.

До слез.

Беседка была увита плющом.

Беседа была односторонней, как дорога на эшафот.

Связь времен тоже была, но непонятно какая.

— У меня несчастье. Я теоретик. Чистый. Глухой от рождения, математическим путем выяснивший существование баховской «Чаконы» и рок-н-ролла. Однажды некий физик предположил, что Творение состоит из одного-единственного электрона. Который, двигаясь с бесконечно большой скоростью, описывает все вещи, все предметы, все явления, — и мы не успеваем за ним. Куда бы ни ткнулся наш убогий взгляд, наш ограниченный слух, наше жалкое осязание, — везде мы натыкаемся на этот единственный электрон, успевающий оказаться там. Он быстрее всех нас. Росчерк пера бога. И кто-то, язвительный скептик в черном плаще, давно пытается поймать этот электрон в перчатку, как бейсболист мяч. Мне нравится эта теория. В ней есть безумие Карнавала. Я верю в Карнавал. Я верю, что он творится всегда и везде, в любой точке времени и пространства, потому что не знает о существовании часов и линеек. Я верю в Карнавал, хотя он скрыт от меня за семью покрывалами, а шуты его знают. В лицо. Речь не о сотрудниках «Шутихи»: штамп в трудовой книжке — ерунда. Все шуты, сколько бы ни родилось. У них тоже несчастье, как у меня. Они видят Карнавал, не в силах отрешиться от его многослойности, безумия, смеха и смерти, разница между которыми так мала, что шуты попросту перестают ее замечать. Шутовской хохот сотрясает небо и землю, но им, вольным и зрячим, очень трудно жить среди адептов стабильной тверди, не мыслящих себя вне рамок, будь это траурная рамка вокруг некролога в газете или рамка прицела. Кварензима, тощая старуха, словно перезрелая девка за женихами, охотится за любым воплощением Карнавала: найти! запретить! залечить до смерти! Зацеловать равнодушными губами.

Я верю в Карнавал, хотя он скрыт от меня за семью покрывалами, а шуты его знают. В лицо. Речь не о сотрудниках «Шутихи»: штамп в трудовой книжке — ерунда. Все шуты, сколько бы ни родилось. У них тоже несчастье, как у меня. Они видят Карнавал, не в силах отрешиться от его многослойности, безумия, смеха и смерти, разница между которыми так мала, что шуты попросту перестают ее замечать. Шутовской хохот сотрясает небо и землю, но им, вольным и зрячим, очень трудно жить среди адептов стабильной тверди, не мыслящих себя вне рамок, будь это траурная рамка вокруг некролога в газете или рамка прицела. Кварензима, тощая старуха, словно перезрелая девка за женихами, охотится за любым воплощением Карнавала: найти! запретить! залечить до смерти! Зацеловать равнодушными губами. Но румяный толстяк и голодная карга — муж и жена; в горе и радости. Карнавал погибнет без Кварензимы, Дурак на карте Таро теряет смысл без пропасти, куда беспечно шагает с котомкой на плече. Я становлюсь многословен. Извините. Это потому что я ущербен и знаю это, в отличие от счастливого большинства. Увы, не видя Карнавала, я вижу шутов. Я могу увидеть зародыш колпака на вполне благоприличном юноше, студенте инъяза, призрак двуцветного трико на матери семейства, бегущей из гастронома с авоськой в руках; мне звенят бубенцы, если рядом проходит старик с лиловым носом и хитрыми морщинками в углах глаз. И я обречен видеть, как они умирают. Не люди, о нет! Шуты в людях. От сплетен подруг трико на домохозяйке превращается в застиранный халат. Компания «быков» навсегда сшибает колпак с юноши. Старик — этот умирает обычно, плотски; ему поздно меняться, если дожил шутом до старости. Ряженое становится нагим. Простуженным. Скучным. Отчего умирают шуты? Дай бог вам никогда не узнать правды. Я по-прежнему верю в Карнавал, а они, мертвые паяцы, больше не знают его и знать не хотят. Утратив знание; не обретя веры. Поэтому я ищу их до смерти, раньше смерти; я ищу их вместо смерти, чтобы дать жизнь. Сегодня все завершилось удачно, просто чудесно — вы не представляете, до чего я рад…

— Представляем. Куда лучше, чем вы, милейший господин Заоградин, полагаете. Потому что это вы все организовали. И, надо сказать, организовали блестяще. Наши аплодисменты.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74