Манеж стал первым предупреждением. Затем очень вскоре призвали к порядку и писателей. Сначала Хрущев пригласил человек тридцать из них на ужин на свою подмосковную дачу. Такая встреча была чем-то необычным в отношениях интеллигенции и руководства, и гости приехали, полные оптимизма, веря в возможность открытой, искренней дискуссии. Напрасно. Хрущев быстро рассердился, покраснел и стал кричать: «Надо работать для партии, надо отстаивать партийную позицию», — и добавил угрожающе, что не потерпит никаких отклонений. Маргарита Алигер попыталась что-то сказать о свободе самовыражения — Никита грубо накинулся на нее, и она в слезах выбежала из-за стола. Потом она рассказывала мне с горькой улыбкой, что никто не выступил в ее защиту.
Именно в это время у нас дома случилась такая история, которая, мне кажется, тоже отчасти характеризует время. Павлику было четырнадцать лет, и он учился в седьмом классе французской спецшколы. Директором там служил отставной полковник. Он поддерживал железную дисциплину. А Павлик — живой, насмешливый, всегда готовый подраться, если его задирали, или насмешить одноклассников во время урока — плохо подчинялся. Он был завзятый нарушитель порядка, и учителя были не прочь от него избавиться. Но поскольку одновременно он был одним из самых блестящих учеников в классе, приходилось его терпеть. Наконец представился случай. Однажды Павлик принес в школу большие репродукции импрессионистов и приколол кнопками на стены. Есть альбомы, из которых листа вынимаются, и такой альбом ему подарили наши французские друзья. Ему хотелось поделиться радостью открытия с одноклассниками. И разразился скандал. Директор устроил из этого идеологическое дело: эта выставка «извращенного буржуазного искусства» не просто очередная шалость, а настоящая политическая провокация с целью дестабилизировать класс. Павлика вместе с отцом вызвали на педсовет. А накануне директор нас предупредил, что если мы не хотим, чтобы его исключили из школы, то не должны его защищать ни под каким видом. За наше хорошее поведение он оставит Павлика в школе. Мы с Симой подчинились, думая, что для Павлика важно окончить эту школу, потому что ее репутация облегчала поступление в институт. А кроме того — по недостатку независимости, по малодушию нашему. И вот два часа все учителя на чем свет стоит ругали Павлика, говорили, что он оказывает пагубное влияние на товарищей, что у него порочные наклонности, как уверяла одна учительница, потрясая «Обнаженной» Мане, что он опасный для всего класса антипатриот. Согласно полученной инструкции, Сима молчал. Он ни слова не произнес в защиту сына, потрясенного этим предательством. Сима никогда себе этого не простил.
Все это, впрочем, не помешало выгнать Павлика из школы.
53
Тем временем писателей стали маленькими группками выпускать в поездки за границу. Паустовский, который был тогда в полуопале из-за сборника «Тарусские страницы», должен был, тем не менее, поехать в Париж, и к нему присоединили Вику Некрасова. Что говорить, о Париже Вика мечтал, потому что он до четырех лет жил в Париже, гулял мальчиком с локонами в парке Монсо, был, конечно, влюблен в Париж, как и все мы, и мечтал вновь его увидеть. Было непонятно, поедет — не поедет. Но обещали. И вот в нашем доме возник большой спор. Париж. Там мои друзья, друзья моего детства, о которых я рассказывала. Я узнала, что Лида тем временем вышла замуж за Жан-Пьера Вернана, что он стал довольно известным ученым. Конечно, мне очень хотелось теперь, когда то ли возможно, то ли нет, — мы этого не знали, — восстановить с ними связь. И вот у нас в доме, а главным образом в кругу моих друзей, разгорелись безумные споры: надо это делать или нет. Мне говорили друзья, в частности Нёмочка Наумов, ты сошла с ума, зачем тебе это надо, что тебе эти французы? Они чужие, вы прошли совершенно разные жизни. Если начнется какая-то переписка, ты подорвешь Симины дела, он больше не сможет работать. Его мысль шла по старой проторенной дорожке. Я говорю: ну что же ты мне такое говоришь, ты ведь сам готов «самиздат» делать. «Ну, это другое дело. Сима так блестяще начал, то, что они с Элькой делают, так важно, их фильмы на грани возможного-невозможного, — это куда важнее, чем твои письма твоим французским друзьям. Не мешай ему стать тем, чем он должен стать». И так говорили многие. Сима мне сказал: ты поступишь так, как хочешь, я скорее «за». А Вика со страшной силой жал — надо обязательно их найти. Я колебалась, разрывалась. Не знала, что надо сделать.
Единственное, что нас различало, — Сима был человеком утренним, он рано вставал и часто ложился раньше меня, а я была человеком вечерним, вставать не любила утром, — привыкла работать ночами. И в тот вечер было точно так же. Симка уже ушел спать, мы с Викой засиделись, и Вика мне говорит: ну неужели же ты не напишешь, неужели это возможно, такой случай, его больше не будет никогда! И во мне что-то екнуло, и я сказала: хорошо, я сейчас напишу. И на кухне в час ночи написала большое-большое письмо, на шести страницах, схватила какую-то миску хохломскую и сказала: ну вот, Вика, попробуй их найти.