Подстрочник: Жизнь Лилианны Лунгиной, рассказанная ею в фильме Олега Дормана

У него был дядя в Швейцарии. Профессор географии в Лозаннском университете. И в семьдесят четвертом году Вика уехал как бы к дяде. Но было, конечно, ясно, что он уезжает навсегда. Для нас с Симой это была страшная потеря. Мы не могли себе представить жизнь без Вики. А поскольку за границу нас не выпускали, было ясно, что мы никогда не увидимся.

Чтобы проводить Вику — решившись после постыдных колебаний, — мы поехали с Симой на Киевский вокзал и перед самым отходом поезда купили билеты. В купе оказался единственный попутчик, человек лет под шестьдесят, который, как только мы отъехали, вынул бутылку коньяка и сказал: ну что же, давайте поговорим, вы едете Некрасова провожать? Я чуть не упала в обморок. Мы только что купили билеты. Как это возможно?

Всю ночь мы разговаривали. Вел разговор он странно и хитро. Он все знал. Знал, с кем Вика встречается, где он бывает, где мы бываем, он был в курсе всего. И только когда подъезжали к Киеву, выяснилось, что это секретарь по пропаганде Киевского горкома партии. Один из тех людей, кто содействовал Викиному отъезду. Ночь с этим человеком — одно из самых неприятных, почти метафизических впечатлений того времени. Мне стало казаться, что, несмотря на другие времена, жизнь насквозь прозрачна, что ее все время просматривают, ничто не остается в тайне. Когда мы расставались, он спросил с улыбкой: что, похож на демона, да? Я сказала: да, похож.

А потом в Киеве, куда бы мы ни шли, за нами ходили два молодых человека с портфелями, и у них из портфелей, как лебединая шейка, вылезал микрофон. Делалось это явно нарочно. Это было до такой степени заметно, что так можно делать только специально. Когда мы сели в самолет, чтобы лететь в Москву, то увидели, что эти два молодых человека сидят за нами.

Тогда же, в семьдесят четвертом году, Сашу Галича тоже выдавили из страны. Накануне того дня, когда он улетал с женой во Францию, мы пришли к ним. Квартира стояла голая. Ни картин на стенах, ни ковров, ни посуды, ни люстр, ни занавесок на окнах — ничего не было. Все, кроме кое-какой мебели, раздали близким. Пришли только мы, композитор Коля Каретников и Сашин брат. Хотелось плакать, и разговор почти не клеился, как вдруг Саша взял гитару и спел нам песню, только что сочиненную: «Когда я вернусь…», где последняя фраза была: «Но когда я вернусь?»…

Все были уверены — никогда.

Власть всеми способами избавлялась от тех, кто мог подать пример другим. Ссылка, изгнание из страны, тюрьма, принудительное помещение в психушку — все годилось, лишь бы заставить молчать. Когда эти люди оказались выдворены, исчезли из общественной жизни, страна погрязла в болоте посредственности, культура обеднела. Малые остатки индивидуальности, нравственности, интеллектуальности были уничтожены, распылены.

62

Оставался Сахаров. Он был полон решимости сопротивляться и продолжал действовать, как ни в чем не бывало, несмотря на то что за ним и его семьей следили круглые сутки, прослушивали телефоны и угрозы со стороны КГБ становились все серьезнее. Он как будто не ведал страха. Он боялся только одного: не суметь точно выразить то, что он хотел сказать. Его единственная забота была отстоять свои убеждения до конца. Как его только не старались скомпрометировать в общественном мнении, поднять на смех: и клевета, и всякие подлые выпады, касающиеся его семейной и личной жизни, и, само собой, шквал писем от рабочих, крестьян и академиков… Увы, нельзя не сказать, что научная среда в отношении к нему проявила низость. Никто не встал на защиту, никто публично не выступил против притеснений, которым он подвергался. Все-таки советскому государству удалось укротить умы. Двенадцать музыкантов заявили, что они «возмущены действиями Сахарова» — среди них Шостакович и Хачатурян, два всемирно прославленных композитора, то есть люди, казалось бы, ни от кого не зависимые…

Единодушие объяснялось уже не верой, как в сталинскую эпоху, а покорностью, и власть хорошо платила своим лакеям с помощью сложной системы привилегий. Я узнала это на собственном опыте во время одной поездки в Молдавию. Сима был председателем жюри кинофестиваля или какого-то конкурса, который проводился в Кишиневе. Тем самым он ненадолго превратился в «номенклатурщика», и нас поселили не в обычной городской гостинице, а в гостинице Центрального комитета партии. Это было роскошное здание с дорогими коврами на полах, почти пустое — настолько, что нас поразила тишина. Зато оказалось, тут очень много обслуживающего персонала. Очень предупредительного. Мы собрались пойти в ресторан и спросили у горничной — в черном платье с белым фартуком и кружевной наколкой, — где он находится. Она ответила извиняющимся тоном, что у них только столовая. Мы пошли. Но что же это была за столовая! Мы уже давным-давно не видали в советском ресторане таких прекрасных скатертей, отбеленных и накрахмаленных в лучших традициях дореволюционной России. Меню удивило нас не меньше: копченый лосось, икра любого сорта, отбивные и так далее. Но больше всего нас изумили цены: все стоило какие-то копейки. Правда, как во всех столовых, вино и водку не подавали. Единственным, кто имел право на бутылку водки, закамуфлированную белой салфеткой, был первый секретарь, сидевший на некотором возвышении слегка в стороне.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104