Опыта, видимо, было достаточно, потому что оратор продолжал:
— Да, погибли еще многие и многие, и мы скорбим о них. Но разве не сами они привели себя к погибели? Разве не им, жителям столицы, разве не их заводам и вертепам прежде всего нужна была та сила, ради которой и воздвигли плотину, чтобы вода — наша чистая, природная, необходимая вода вертела их машины, убивавшие и уже убившие жизнь в нашей реке и других водоемах? Да, и мы с вами, сограждане, остались без электричества, и нам отныне придется многое делать не так, как до вчерашнего дня, — но предки наши на нашей земле столетиями жили без него — и только благодаря их здоровой жизни мы и появились на свет! Вспомним о предках, сограждане, и пожелаем стать такими, как они, и не сетовать, но благословлять ту волю, благодаря которой все произошло… Ограничим себя, сограждане, и в потребностях, и в поступках, будем жить скромно, строго, целеустремленно и чисто…
— Дан! — возбужденно прошептала Ева.
— Но ведь все это верно, он прав! Он прав!
— Согласен. И все же… где-то в рукаве у него крапленая карта. Очень уж не вяжется…
— Это же Растабелл, Дан! Он честный человек…
— Ну, может быть, и не он сам, но кто-то из близких к нему гнет свою линию — идет к власти, к полной власти, к диктатуре, может быть… Погодите, послушаем еще.
— …Вы скажете, сограждане: но ведь и мы виноваты! Да. Но разве мы не поняли? Разве не раскаялись и не доказали этого делом?
Тут толпа снова на несколько мгновений взорвалась ревом: Милов почувствовал, как вздрогнула Ева, да и самому ему стало не по себе, хотя он вроде бы привык в жизни ко всякому. «Он их доведет до кипения, — подумал Милов, — тогда уже не помогут никакие танки…» Люди ревели, топали, аплодировали, поднимали в воздух оружие — те, у кого оно было, остальные вздымали над головой сжатые кулаки, размахивали флагами. Казалось, взрыв этот никому не под силу унять, но оратор снова поднял руку — и толпа затихла сразу, доверчиво, покорно. «Да, он хорошо держит их в руках, — подумал Милов. — Не зря оказался во главе. Растабелл, Растабелл… что-то я слышал — или читал?..» Но оратор уже заговорил снова:
— Мы это сделали, да, сограждане. Но это не значит, что мы целиком оправданы. Мы все еще виноваты. Виноваты в том, что были слишком нерешительны. И на нашей благословенной Господом земле возникла страшная язва, рассадник гибели. Вы отлично знаете, о чем я говорю: о Международном Научном центре. Нельзя было допускать его. Нельзя было идти ни на какие соглашения. Мы — допустили. И в этом — наша общая вина, и теперь получить прощение матери-природы и самого Творца мы можем только все вместе, общими действиями. Потому что, дорогие сограждане, дело дошло до того, что и на нашей земле стали рождаться дети, которые не хотят жить! Это наша с вами гибель! Это преступление не одного только нашего века — это величайшее преступление за всю историю рода людского!
Снова взрыв. Ева сказала в самое ухо Милова — громко, иначе ему не услышать бы:
— Дан, он все равно прав — куда бы ни гнул…
Милов кивнул:
— А лозунги всегда правильны. Они — начало. Но потом…
Он умолк одновременно со всеми: снова над головой оратора взлетела рука, и опять все повиновались беспрекословно.
— Но мы выступили вовремя, все еще в наших руках! Сограждане… — тут он запнулся, почти незаметно, на полсекунды только, но все же запнулся, словно ему надо было в чем-то преодолеть, убедить самого себя, и это ему удалось, хотя и недешево стоило. — Всего лишь несколько часов прошло с той поры, как остановились заводы, как перестали они отравлять воздух — наш с вами воздух. И вот — результаты! Наши дети, — он снова на мгновение прервался, словно перехватило горло, — наши дети, о которых я сказал, были помещены в условия, в которых не должны жить люди, только лабораторных крыс можно использовать так. Вы спросите: а что было делать, нельзя же было позволить им умереть! Отвечу: да, нельзя! Но не надо было для этого замыкать их в непроницаемые камеры, словно приговоренных к пожизненной тюрьме; надо было сделать то, что и сделали мы: убрать, обезвредить источники отравления! Мы сделали это — и вот…
Он повернулся к выходившей на балкон двери. Толпа замерла. И тут же, одна за другой, на балкон вышли четыре рослые женщины, одетые, как сестры милосердия, и каждая держала на руках младенца — крохотное тельце, аккуратно укутанное в одеяльце. Стоявшие вдоль перил потеснились, и женщины остановились у самого края балкона, медленно, торжественно протянули сильные руки, на которых лежали младенцы, и застыли так — лишь на их лицах читалась радость.
Толпа замерла. И тут же, одна за другой, на балкон вышли четыре рослые женщины, одетые, как сестры милосердия, и каждая держала на руках младенца — крохотное тельце, аккуратно укутанное в одеяльце. Стоявшие вдоль перил потеснились, и женщины остановились у самого края балкона, медленно, торжественно протянули сильные руки, на которых лежали младенцы, и застыли так — лишь на их лицах читалась радость. Один ребеночек заплакал, и такая немота стояла на площади, что этот тихий плач услышал каждый.
Растабелл поднял голову, раскрыл рот, но, наверное, не нашел нужных слов; молчание на миг стало невыносимо тяжелым — и тут заговорил другой, стоявший рядом с ним, слева: