Я мог уйти с ними куда угодно — в Австралию? Почему я не сделал этого? Я обязан был смотреть: взрыв отделил прошлый мир от будущего.
Лина приподнялась. Она видела гибель города в моих глазах, но сейчас зеркало было кривым — я плакал. И самое ужасное, самое невозможное ощущение — это было красиво. Гриб — мрачный, зловещий был красив как баобаб, как мысль. Он стоял, укрыв собой развалины и, казалось, навсегда. Казалось, что буро-пунцовая шляпка на мощной черно-алой ножке будет возвышаться вечно — новым символом всех религий вместо погребенного во прах.
— Пойдем, — сказал я. — Человек, как всегда, знает, что такое конец и как его приблизить.
Мы могли вернуться в Москву, где люди жгли административные здания центр города пылал, пожарные не справлялись, да и не могли справиться своим поредевшим за день контингентом. Исчезали грешники, оставались пока! — праведники, для которых невозможной была мысль о том, чтобы обидеть, ударить — тем более убить. И сейчас один такой — доктор философских наук — стоял у дверей своей квартиры с топором в руке и готов был обрушить его на голову любого, кто появится на лестничной площадке. У него не осталось ни жены, ни сына, и при всем своем уме он не мог понять, что его личный грех менее значителен на весах судьбы, чем грех его жены, казавшейся ему святой, но никогда ею не бывшей.
В Кремле зал заседаний Российского Верховного совета был заполнен лишь на четверть — не так уж много среди депутатов оказалось людей, достойных дожить до заката Дня восьмого. Решения, принимаемые в спешке и страхе, были нелепы и жестоки. Нормально жестоки. Подавить мятеж в Новосибирске — вплоть до применения артиллерии. Остановить любыми средствами военный эшелон, захваченный полусумасшедшими жителями Воронежа. Эшелон был гружен взрывчаткой и мчался к Москве, чтобы разнести все вокруг Белорусского вокзала. И прежде чем исчезнуть — по грехам его — депутат Сарнацкий из Нижнего Новгорода предложил обратиться за помощью к церкви и изгнать дьявола вместе с Антихристом, принявшим облик Мессии — идея, столь же бредовая, сколь и запоздалая. Президента в России не было уже больше часа. Порядка не было много лет.
Нам нечего было делать в Москве, у Лины не осталось ни матери, ни сестры, а у меня и прежде никого не было, кроме тетки Лиды, исчезнувшей по грехам ее — совсем недавно.
Мы могли перенестись в Нью-Йорк, где только что толпа, собравшаяся почему-то бежать на запад, растоптала несколько человек, бежать никуда не собиравшихся. Президент еще исполнял свои функции: он исчезнет — по грехам его — через двадцать минут во время своей третьей, и опять неудачной, попытки обратиться к нации по каналу военной телестанции.
Мы могли перенестись в Париж, где ничего не понимавшие люди, однако, не жгли дома и не пытались бежать, но и понять тоже ничего не пытались, а по мере возможностей старались сохранить достоинство. Это плохо удавалось — только что на площади Согласия толпа буквально разорвала на части мальчишку, который, как показалось людям (людям?), явился ниоткуда, из пустоты, куда исчезали все остальные, и был потому нечист, враждебен и страшен своей видимой беззащитностью.
И что странно (странно? — с моей точки зрения): вместо того, чтобы в этот день очищения и расплаты остановиться, оглянуться и подумать, и попытаться что-то изменить в себе, люди все больше становились именно такими, какими я не хотел их видеть. Проявлялась их сущность. Дьявол сидел в каждом, тот дьявол, которого никогда не существовало в реальности, и явление которого всегда было лишь следствием собственного выбора между альтернативами Добра и Зла.
Со стороны Иерусалима приближалось черное от копоти облако — грязное облако, смерть. Лина, не отрываясь, смотрела теперь на бурый гриб, и мне даже показалось, что от ее взгляда в шляпке гриба возникла и стала расширяться воронка. Это было игрой воображения, а может, моего собственного подсознания, у Лины не могло быть такой силы. Или часть моей силы перешла к ней?
Здесь нельзя было больше оставаться, и я решительно перенес всех (пожелал перенести!) на пронизанную лучами закатного солнца поляну в беловежской пуще.
И оказался там — один.
Почему?
Я выждал несколько секунд (никого!) и вернулся в Бейт-Эль. Окинул взглядом каждый дом, каждый камень, каждый еще живой или уже сожженный куст, каждое еще целое или уже убитое дерево в пределах десятка километров.
Никого!
Я поднялся над облаками и оглядел Землю, пропуская мимо сознания все ужасы Дня восьмого (прочь! прочь!); это было невозможно, но нигде на планете я не нашел ни Лину, ни верного моего Иешуа.
Мне стало страшно — впервые. Момент искупления грехов для телесной оболочки Лины еще не настал. Иешуа тоже не мог исчезнуть из Мира без моего на то позволения. И все же их не было.
Я закрыл глаза и уши, душу свою я тоже закрыл от всего внешнего, кроме одного — взгляда Лины, который я должен был ощутить, где бы она ни находилась.
Нет.
Собственно, вывод напрашивался один. Часть моей растущей силы я сумел-таки передать Лине, или она сама взяла ее у меня? Она не хотела меня видеть. Она не хотела жить и ушла, а Иешуа последовал за ней, потому что теперь и Лине он должен был повиноваться как мне.