Чуть позже десятка два мужчин с ломами и железными прутьями начали штурмовать запертое помещение райотдела — народ желал обзавестись хотя бы пистолетами, чтобы обороняться от нечистой силы. Массивная дверь не поддавалась, и осаждающие начали переговоры.
— Слышь, начальник, — закричал рослый детина, на котором, несмотря на прохладную погоду, были только майка да широкие брюки, — слышь, открой, никто вас не тронет, те же вишь, что делается, нечистая, едрит твою, ну человек ты или дерьмо? Баба есть у тебя или нет, хрен ты ненужный? Открывай, сволочь!
Сволочь не открывала, из помещения не доносилось ни звука — там никого не было.
В сотне метров от райотдела в квартире на первом этаже забаррикадировалась семья: муж, тщедушный на вид инженер, смотрел в окно, стараясь быть незамеченным, а жена сидела на диване у дальней стены, прижав к груди семимесячного ребенка. Она не боялась, женским чутьем понимала, что кара настигает грешников, а грехов за собой она не знала. Муж этого не понимал и страдал от полной своей неспособности что бы то ни было понять. Догадывался только, что баррикады не спасут от этого страшного полтергейста — его приятель, человек большой силы, но гад, каких мало, исчез из закрытой квартиры еще два часа назад.
Объяснения этому не было. И потому возник ужас, которым невозможно управлять. В поселке была небольшая церковка, до начала перестройки ее использовали для складирования никуда не годной продукции местной текстильной фабрики. В восемьдесят седьмом помещение вернули церкви, списав все содержимое, и на пожертвования прихожан — не столь уж и щедрые — произвели кое-какой ремонт. Сегодня церковь была переполнена, люди толпились на паперти, вслушиваясь в гулкий бас священника, призывавшего каяться и не грешить более.
А люди исчезали — по грехам их. В толпе неожиданно возникала пустота, кто-то, опиравшийся на кого-то, чувствовал, что поддержка пропала, и вскрикивал, и люди подхватывали крик, и сдвигались еще теснее, и голос священника вздрагивал, но служба продолжалась, пока вдруг не упала тишина, и прихожане увидели, что нет больше никого на амвоне, подались назад, и возопили, и бросились вон, потому что ясно стало, что никакого спасения от Бога ждать не приходится, но в дверях поместиться враз могли не более четырех человек, сзади давили, и упасть было невозможно, а можно было только умереть стоя. Что и случилось со многими, чья очередь — по грехам их — еще не настала.
Это был мой храм, и люди приходили сюда, чтобы найти спасение или утешение, и я ничем не помог им. Я мог, я чувствовал, что могу, понимал, что уже могу, знал, что сила моя растет, но я не сделал ничего, я только хотел, чтобы Лина не видела этого, я пытался отвернуть глаза ее, но она глядела широко раскрытыми глазами души и не проклинала меня только потому, что еще не до конца верила. Происходившее было для нее новым видом стихийного бедствия, а стихия всегда уносит и невинных — чаще именно невинных.
— Ты можешь сделать что-нибудь? — сказала она с тихим отчаянием.
— Ты можешь сделать что-нибудь? — сказала она с тихим отчаянием. Что же ты опять ничего не делаешь?
Я покачал головой, и мы вернулись в мою московскую квартиру.
— А я? — спросила Лина. — Я тоже исчезну? И ты? Ты — человек?
— Мы будем, Лина. В сути нашей.
— И мама? И Ирка? — голос ее почти не был слышен. Она только сейчас поняла, что дорога к Истоку пройдет и через всех наших близких, и их не станет в одночасье.
— Ты ненавидишь людей… Нет, я не то говорю… Я знаю тебя, ты не… Но ведь в Библии сказано, что никогда, никогда Господь не станет убивать своих созданий!
В Библии много чего было сказано. Как до того — в Торе. Я не диктовал Моше Книгу от корки до корки, почти вся она — плод мучительных раздумий человека о жизни. И то, что Бог не уничтожит созданного, — придумано людьми, понимавшими: может ведь придти и такой час.
Я погладил Лину по голове, погрузил пальцы в светло-каштановый вал прибоя, и она отстранилась, но я успокоил ее мыслью, и ей стало тепло, и я опять повел ее по лабиринту моей памяти, чтобы она увидела человечество вереницу людей, идущую из древности в будущее по дороге, которая, как оказалось, никуда не ведет. Я решился и показал Лине кое-что (немногое, все она бы не выдержала!) из тех сценариев будущего миропорядка, что представил мне Иешуа.
Она поняла, что и моя душа кровоточит, и поняла, что спасать часть человечества, пусть лучшую, — все равно, что пытаться лечить болезни, отбирая микробы по их свойствам: этот уже заразил, а этот еще невинен, пусть живет. Пока.
Я и в глубокую древность погрузил ее мысли, в те времена, когда впервые начал сомневаться. Но тогда я и не думал о возвращении — я созидал.
«И ниспал огонь с неба от Бога и пожрал их.»
Откровение святого Иоанна Богослова, 20; 9
День пятый был долгим — сотни миллионов лет по земным меркам, и время было (я сам им распоряжался) подумать, придумать, отмерить и взвесить. Девственные леса палеозоя казались мне игрушкой, для которой нужно еще придумать ребенка. Я носился над кронами деревьев — невидимый, неощутимый — и размышлял над проблемой, как сделать этот мир совершенным. Как создать разумное существо. Но как для актера нужна сцена, декорации, галерка театр! — так и для разума необходима планета, заполненная всем, что можно изучать, покорять, изменять: живая планета, а не скучный шар с газовой оболочкой. В лесах, которые я создал в День четвертый, сейчас ползали, бегали и летали такие гады (а ведь сначала они казались мне красивыми!), что первой задачей разумных существ — если бы я сам не взял на себя функции уничтожения собственных творений — стало бы очищение планеты от придуманной мной нечисти.