Я гладил Лину по волосам и смотрел на пустоту каменного мешка, освещенного солнцем, и видел Стену не такой, какой она стала сейчас, а какой была две тысячи лет назад — монолит, неприступная твердыня, Храм храмов, Начало начал. Храм этот строили для меня, как и предыдущий, разрушенный Навуходоносором, как и другие храмы, синагоги, церкви, пагоды, но мне это было не нужно, мне не это было нужно, я уже тогда ничего не мог, был лишь человеком среди людей — в одном из своих поколений, — и сейчас я вспомнил это с совершенной ясностью: я был служителем в этом храме, я помнил коридоры и двор, и молельные, и как приносили в жертву овна, и первосвященник — коэн — поднимал над головой нож, и с лезвия капала кровь, а у коэна была подагра, и в последние свои годы он едва держался на ногах, однажды его скрутило во время молитвы, он на мгновение забылся, и наступило замешательство, и в тот год грянула засуха, много людей погибло от голода, коэн винил себя и возносил молитвы — мне.
Что я мог сделать? Смотреть и жалеть, мое тело было таким же немощным, я ждал его смерти, чтобы переселиться в тело внука, который вот-вот должен был родиться. Оставалось три месяца — ему до рождения, мне до смерти.
— Здесь были и дети, — сказала Лина.
— Да, — подтвердил я, — и их грехи еще не успели свершиться. Всего лишь — не успели. Я покажу тебе.
Мне уже не нужен был Иешуа, чтобы знать вероятности грядущих событий. Если так, то так, если сюда, то иначе… И дальше. Лет на тридцать достаточно. Вот, Лина, смотри — цена жалости.
В квартире на улице Эль-Вад жила арабская семья, и недавно у них родился третий сын. Сегодня, в День восьмой, ему исполнилось полгода. В чем его вина? Пройдет время — девятнадцать лет — и молодой араб, воспитанный в ненависти к евреям, возьмет нож и ранним утром на тихой улице Рамбан, вдали от дома, подойдет к молодой девушке, недавно приехавшей из Эфиопии, и зарежет ее. Удар в спину, а потом, для верности, — в шею. Не смотри, Лина, поверь, это было бы так — по линии его судьбы.
А вот другой младенец — еврей, он родился три месяца назад в семье хасидов, в религиозном квартале Меа Шеарим. Его воспитают в морали Торы в моей морали! — и он готов будет помогать всем, другу и врагу, потому что так написано в Книге. Он доживет до тридцати одного года и убьет друга, потому что будет его жалеть. Он пожалеет друга, который не поймет многих положений Торы, не примет их. Он пожалеет друга, но когда тот захочет жениться на его сестре, он скажет свое категорическое «нет»: нельзя девушке-хасидке выходить за человека, не признающего Тору. Девушка смирится, а друг покончит с собой. Вот так. В чем больший грех? В незнании божьих заповедей или в жестокости, происходящей из знания?
Младенцев я выбрал наугад, я мог показать Лине других, и все они согрешат, все, и самые праведные из них совершат в своей жизни (еще непрожитой, но видимой мне) поступки недостойные, злые — греховные.
Что-то изменилось в мире.
Я еще не понял — что именно. Однако сделал единственное: приказал мысленно, и мы оказались километрах в двадцати к северу от Иерусалима, на окраине небольшого городка Бейт-Эль. Лина испуганно прижалась ко мне, а Иешуа уже все понял, мне не было нужды объяснять ему.
Часа три назад сирийский диктатор, прежде чем исчезнуть — по грехам его, — приказал выставить на позиции все ракеты среднего радиуса действия, в том числе и те две, что были оснащены ядерными боеголовками и припрятаны от бдительной международной инспекции. После исчезновения диктатора в стране начался хаос, мало, впрочем, отличавшийся от прежнего порядка, но приказ о пуске был выполнен. Ракета с ядерным зарядом пошла на Иерусалим.
Я попробовал остановить полет или хотя бы сбить ракету с курса. Пальцы ощутили жар раскаленного металла, пронзившего тропосферу и рвущегося вверх.
Пальцы ощутили жар раскаленного металла, пронзившего тропосферу и рвущегося вверх. Я видел, как пульсируют токи, как пробегают по цепям сигналы, я не понимал смысла, но сделал самое простое — перекрыл подачу электроэнергии. Компьютер умер, но ракета продолжала лететь по баллистической кривой, я проследил полет, ракета должна была упасть на иерусалимский район Гило.
Больше я не мог сделать ничего.
Бомба была спрятана под носовым обтекателем, аккуратная штучка, чудо техники, сирийским ученым такую не сделать, да и не делали они, диктатор купил ее, и меня сейчас не интересовало — где.
Ракету засекли, и с израильских позиций рванулись на перехват две противоракеты «Хец».
Бомба взорвалась в стратосфере — взрывы противоракет не разнесли боеголовку, а всего лишь ускорили детонацию.
Вспышка была ослепительнее полуденного солнца, и сразу упал мрак, а во мраке вспух хаос, багрово-алый, адский, медленно вздувающийся вверх, разбухающий полушарием, из которого потянулась ножка гриба, и в мире остались только два звука: тоненький жалобный плач ребенка где-то неподалеку и рвущий барабанные перепонки грохот, и оба эти звука, такие разные, почему-то жили отдельно, и я, не думая больше ни о чем, швырнул Лину на землю и упал рядом, а Иешуа остался стоять, ударная волна прошла по нему как асфальтовый каток.