Очухавшись, Умбер поклялся печенью Одона, что сровняет лоуранский хольт с землей. Но сказать такое было легче, чем исполнить, ибо наступил сезон дождей, называемый в северных лесах Эйпонны Временем Белого Пуха, а в Ибере — зимой. Горные тропинки покрылись льдом, в ущельях свистали ветры, море штормило, а склоны утеса, на котором сидел со своей дружиной Ут, обледенели, сделав его убежище неприступным. Вдобавок бойцов у лоуранского владетеля было втрое больше, чем в Уриесе, и это охладило пыл гневливого Умбера.
А Дженнак уже не гневался и лишь корил себя за опрометчивость. Не оттого ли отпускал он Чоллу туда и сюда, что не лежало к ней его сердце и не хотел он ее видеть? Слишком непохожей была эта девушка на Вианну, милую чакчан; слишком холодной, властолюбивой, расчетливой…
Впрочем, у каждого человека свое предназначение, думал Дженнак. Один, ягуар, подобный Грхабу, рожден для войн, для битв и осад, для схваток на суше и море; глаза его сверкают гневом, брови как грозовые тучи над горами, топор поднят к небесам; он готов поразить и правого, и виноватого, ибо ягуару не дано отделить истину от неправды, зло от добра. Другому, похожему на Иллара-ро, охотника-шилукчу, суждено странствовать. День за днем, год за годом меряет он шагами ровную дорогу или лесную тропу, пробирается сквозь болота и жаркие джунгли, преодолевает моря и горные хребты; он как птица, для которой вольный полет — жизнь, а запертая клетка — смерть. Иной же сидит на месте и плетет ковер из перьев или режет статуэтки из яшмы и нефрита; прекрасные ковры и прекрасные изваяния выходят из рук его, и тем он счастлив. А для кого-то радость — земля и то, что растет на ней: плодовые деревья, земляные плоды, пальмы, маис, сладкий тростник, цветы… Этот возделывает землю, поит ее водой, посыпает плодородным илом, ласкает руками и ступнями босых ног; он — муж, земля — его верная супруга. А кому-то дарован Одиссом талант постижения; взор его проникает за грань привычного, разум его острее наконечника стрелы, и все видит и слышит он: как растут и рушатся горы, как звезды слетают с небес, как убывают и прибывают воды, как дышат деревья и травы, как несется над равниной стремительный ветер. И все это может он взвесить, исчислить и понять — движение ветра и волн, смену жара и холода, света и тьмы; может, как мудрый Унгир-Брен, проникнуть в людские помыслы и разгадать волю богов.
Но есть и такие, что подобны Чолле Чантар, дочери Солнца; они, одаренные гордыней, рождены, чтобы повелевать и властвовать. Иные же, подобные Виа, дочери Мориссы — те, кого ветер принес с цветущих медвяных лугов, — рождены, чтоб жертвовать и любить… И кто скажет, какое предназначение выше и достойней? Кто ведает, чье притяжение сильней — власти любви или просто власти?
Своей судьбы, своей дороги Дженнак пока не ведал, но было ему уже ясно, что белые перья одиссарского ахау значат для него немногое; они являлись чем-то внешним, привходящим, не ставшим частью его сердца и разума, не сделавшимся желанным и необходимым.
Он был сейчас завязью земляного плода, не знавшего, каким суждено ему взрасти — горьким, сладким или пресным; он мог стать ягуаром, человеком войны, странником, человеком дорог, аххалем, постигающим знаки мудрости, владыкой, правящим землями и племенами или пчелой, что вьется над медвяным лугом любви. Но в одном он был уверен: кем бы он ни стал, что бы ни было назначено ему судьбой, пути его не лягут рядом с путями Чоллы Чантар, дочери Солнца. Ибо власть, которой она жаждала, не делится на двоих, а наслаждение — такое, каким дарила его дочь Мориссы, — казалось Дженнаку неповторимым и невозможным. Во всяком случае, Чолла не могла оделить его с той же щедростью.
Шелка любви не расстелешь дважды, разбитый нефрит не сделаешь целым, с погибшего цветка не соберешь мед…
И все-таки он не мог бросить ее здесь, оставить во власти рыжеволосого дикаря! Не мог! Об этом, собственно, не было и речи; он просто ждал, когда высохнут после ливней горные тропы и успокоится море; ждал времени, когда свобода Чоллы Чантар обойдется в меньшее число одиссарских жизней.
Теперь такое время наступило.
* * *
На востоке, за морем, показался краешек солнечного диска Он был ослепительно-ярким, свежим и чистым, будто его в самом деле родила богиня Мирзах и выкупала в бирюзовых водах, а лишь затем отпустила погулять на небеса. Теперь он неторопливо полз вверх, озаряя море и землю благостным светом, но некому было приветствовать его, вознести Песнопение, соткать мелодию из посвиста ветра, шелеста трав и рокота волн… Некому!
Вместо голоса Чоллы над берегом раскатился заунывный призыв раковин-горнов; повинуясь ему, люди начали торопливо покидать свои хоганы, а с корабельных палуб перебросили на пристань мостки. Приближалось время прощания, если не с Иберой, так с Уриесом; все нужное было погружено, сломанное — починено, мореходы готовы развернуть паруса, а корабли — отправиться в путь, в лазоревый простор Бескрайних Вод. Но не сразу, не сразу! Долги положено платить, а в первую очередь — долг сетанны, долг перед убитыми и неотомщенными.
Одиссарцы выходили из хижин в полном боевом облачении, в доспехах и шлемах, с тяжелыми щитами, заброшенными за спину, с копьями в руках; у поясов колыхались изогнутые клинки, на перевязях — арбалеты и сумки с железными шипами. Это был их день, день преддверия битвы, и потому каждый нес все знаки отличия, которых был удостоен в сражениях и осадах, штурмах и поединках, в захвате чужих городов и защите своих лагерей. Алые перья на шлемах — по числу убитых врагов; браслет с алым камнем — за спасенного в бою товарища; серебряный сокол на щите — у тех, кто первым взошел на стену вражеской крепости; копье с серебряным кольцом у острия — у тех, кто ворвался в стан противника; нагрудное ожерелье из белых соколиных перьев — символ высшей стойкости и доблести. Таких, с перьями, была треть, и Дженнак горделиво оглядел свое маленькое войско. Пройдет пара дней, и Ут из Лоурана тоже примется считать перья, только будут они черными!
Одиссарские воины, распахнув ворота, начали спускаться к площади; следом беспорядочной толпой валили кейтабцы из абордажных команд, тоже приодевшиеся, в кожаных нагрудниках и пестрых юбках, с кривыми клинками, топориками и метательными ножами в широких поясах. Дженнак разглядел Хомду, казавшегося среди низкорослых островитян быком в стаде лам; северянин потрясал огромной секирой, и змеи, татуированные на его груди, плясали боевой танец. Он смеялся; щерились крепкие зубы, багровел рубец на щеке, топорщились медвежьи когти в ожерелье, будто готовые впиться в горло врага.
Внизу кейтабские мореходы, ночевавшие на судах, уже выводили из конюшни лошадей, завязывали им глаза, тянули к сходням; жеребцу и трем кобылам предстояло отправиться в дорогу на «Сириме», остальным — на «Тофале».
Внизу кейтабские мореходы, ночевавшие на судах, уже выводили из конюшни лошадей, завязывали им глаза, тянули к сходням; жеребцу и трем кобылам предстояло отправиться в дорогу на «Сириме», остальным — на «Тофале». Лошади прядали ушами, осторожно нащупывали путь, оказавшись на мостках, и Дженнак в который раз удивился, сколь они изящны и умны; воистину прекрасные создания, которых, по неведомой прихоти богов, была лишена Эйпонна! А может, лишена с умыслом, дабы подчеркнуть, что и в другой половине мира найдутся кое-какие сокровища.





