4d3af80c9bc37bbd

Дело лис-оборотней

Почти вся верхушка не поступившейся убеждениями общины была вывезена из Соловков и рассеяна малыми группами, а то и поодиночке, по отдаленным монастырям, скитам да затворам — на Новую Землю, на Никелеву гору норильскую, в Колымский край… мало ли в ту пору было в Ордуси диких пустошей и хлябей. Шел слух, что игумена упорного да трех ближников его по пути воеводины люди удавили тихохонько, чтоб не смели и далее в духоблуждание народ вводить… Доказать этот слух так и не удалось, но напрочь исключить вероятность сего события тоже никто не брался — у той эпохи свои были навыки человеколюбия, как к ним ныне ни относись. Феоктиста же хотели наградить поучительно, но крепкий духом инок от всех наград отказался и отрыл себе здесь же, на светлом острове, малую землянку, в коей ни стать, ни лечь в рост было невозможно, — и в ней провел, не проронив с той поры ни единого слова, наготы отнюдь не прикрывая ни летом комариным, ни зимою студеною, в жестоком покаянии весь остаток жизни, а было того остатка ни много ни мало двадцать семь лет.

«Ведал он, чаю, что братия не права, — задумчиво проговорил архимандрит. — Ведал, что правда на стороне новшеств… Но убедить никого не мог и даже не пытался. Свершил, что почел угодным Господу, да и кровь большую предотвратил… а совесть все равно грызла немилосердственно. Как ни крути — предательство, Иудин грех. Худшего не бывает. Вот и мучился, вот и утешал себя до скончания века своего постом и смирением, упражнялся в непрестанном богомыслии и созревал для вечности. Так-то жизнь нами, грешными, крутит, чадо. Хорошему человеку подчас трудней простить себя, нежели себя осудить. Осудить-то, бывает, сможешь, а вот простить… примириться с собою… А без примирения такого жить нельзя. Сколько людей сгинуло от того, что с собою не в ладу оказались! Свершил что-то не то, раскаяние гложет, боль — а изменить уж ничего нельзя, вот и не прощает себя человек. И тут мука его, вместо чтоб вознести, бесам сдает: либо в уныние смертное человек впадает, либо в разгул: раз уж я все равно плохой, стало быть, терять нечего, остается теперь здешних радостей нахватать поболе, а там — гори оно синим огнем… Тут без Бога, без покаяния верного — не обойтись.

И тут мука его, вместо чтоб вознести, бесам сдает: либо в уныние смертное человек впадает, либо в разгул: раз уж я все равно плохой, стало быть, терять нечего, остается теперь здешних радостей нахватать поболе, а там — гори оно синим огнем… Тут без Бога, без покаяния верного — не обойтись. Не излечиться».

«Понял, — сказал Богдан. — Учту, отче. — Помолчал. — А что кровь?»

Киприан улыбнулся в бороду.

«Дебря Соловецкая мирная, — сказал он с удовольствием и гордостью. — Святитель Зосима, основатель наш, вечный пост на нее наложил. Лет за семьдесят до соловецкого сидения то было, в самом первоначале… Повелел: убоины всем живым тварям никак не вкушать, а волков, что без горячей живой крови напитаться по-настоящему не могут, с острова выдворил. Так и сказал: «Вы, волки, твари Божий, во грехе рожденные и во грехе живущие, — идите туда, на матерую землю греховную, там живите, а тут место свято, его покиньте». И поседали волки на льдины с жалобным воем, и уплыли на матерую землю. С тех пор ни капли живой крови на светлом острове не пролилось, ни человечьей, ни даже скотской…»

«Правда?» — спросил Богдан.

«Конечно», — удивленно поднял брови отец Киприан: мол, ты, Фома Неверящий, как смеешь сомневаться?

С того первого дня каждой беседы с Киприаном Богдан ждал с радостью упования. Старый ракетчик оказался прекрасным человеком и отменным собеседником. Отец Кукша знал, под чье крыло послать чадо свое.

Вот и нынче, восстав ото сна из поставленного прямо на земляном полу гроба, Богдан, предвкушая радости братского тружения на стройке, где к тому же предстояло сызнова увидеться с архимандритом, надел очки, повернулся лицом к малой искорке горящей пред иконою лампады и, ежась в полной студеной ночи землянке, приступил к утреннему правилу. Он взял себе за обычай завершать личные ритуалы до света, чтобы, подкрепившись на восходе последними осенними ягодами, до литургии бродить по острову и смотреть, впитывать великий покой, думать — примиряться с жизнью.

Великий Конфуций учил: «Кто добродетелен, тот не бывает одинок, у него непременно появляются соседи» [36] .

«Вот и у Феоктиста, царствие ему Небесное, появился сосед, — думал Богдан, опускаясь на колени перед таинственно мерцающей во мраке иконою. — А у меня когда появится? И кто?»

Перед самым рассветом глухая ночная тишина, словно пелена плотная да бесцветная, прорвалась и лопнула; в пяти ли от Богдановой пустыньки, на свой лад прогоняя тьму, рассыпали, ликуя, сверкающий радужный перезвон православные колокола. А минутой позже издалека, с северного берега, с Тибета долетело мерное и медлительное рычание колоколов буддийских. И так ладно это у них вместе получалось, так радостно!

Это значило — восток посветлел. …Одинокие прогулки по дремучим дебрям светлого острова были еще одним душецелебным наслаждением. В едва сочащемся сквозь кроны свете медленно занимающегося северного дня мир казался то ли подводным, то ли завороженным, то ли попросту сказочным… Редко кого встретишь, особенно в часы столь ранние; монастырь на самом-то деле — не то место, где много праздношатающихся. Когда тропки Богдана пересекали главные дороги острова, тогда — да, тогда доводилось с людьми сталкиваться и обмениваться сообразными приветствиями; но Богдан предпочитал молчать и потому выбирал тропы дикие и уединенные. Часто выходил на берег губы, усаживался на расцветший лишайником камень и долго глядел в дымчатую даль, размышляя невесть о чем — о жизни всей целиком, о чем же еще? О чем на покое ни задумайся, все получится — о жизни; потому как когда думаешь торопливо и лихорадочно о кратких делах насущных — тогда о просто жизни, о вечной и вечно изменяющейся душе своей и подумать недосуг… Вдали виднелись мелкие острова, едва ли не валуны большие, щедро кинутые рукою Создателя в прохладные светлые волны; смутными тенями угадывались на северо-востоке, за проливом Анзерская Салма, низкие берега попросторней.

Чайки кричали печально, бакланы кряхтели… шипели волны на песке.

Покой.

Как это говорил отец Киприан?

Без примирения с собою раскаяние лишь бесам человека сдает…

Примирение чудилось вот-вот, за каждой мутно белеющей в сумеречном утреннем мерцании березою, за каждым безлюдным, безмолвным поворотом, за каждым крестом безымянным…

Покой. Ни души…

Странную пару, однако, Богдан встретил в то утро уже во второй раз, и опять — не близ главных дорог, а в самой глухомани. Совсем нежданно. Двое мужчин, постарше и помоложе, возникли вдруг впереди; неуловимо чем-то похожие, с неподвижными, как застывшими, словно из дерева вырезанными лицами — лишь глаза поблескивают в узких щелочках век. И одеты, в общем, одинаково — в поношенных долгополых теплых халатах и крепких грубых сапогах со слегка загнутыми вверх носами, в меховых шапках-треухах — третье ухо широкое, ниспадает на спину и колышется при ходьбе; степные такие шапки… Нелюдимые люди, но как-то неприветливо, отчужденно нелюдимые, без умиления. Словно озабоченные чем-то раз и навсегда. Исходило от них какое-то неуловимое напряжение. Точно и в первый раз, оба мрачновато, независимо кивнули Богдану и, ни слова не говоря, размеренным шагом протопали мимо. А старший еще и покосился так коротенько на Богдана — странно покосился. Оценивающе. Не будь дело на святых твердях Соловецких — Богдан решил бы, что подозрительно он покосился. Но в чем тут людей подозревать можно?

Читай продолжение на следующей странице
Добавить комментарии