Некоторое время я просто смотрела, как люди подходят к гробу, стоявшему на каких-то носилках с колесиками, покрытых фиолетовой скатертью. Все эти люди, которых я видела впервые в жизни, опускались на колени или стояли и некоторое время смотрели на него, может, плача, может, что-то шепча, и каждый касался гроба, вместо того чтобы коснуться Гаса, потому что кому же хочется трогать покойника.
Мать и отец Гаса стояли у гроба, обнимая каждого отходившего, но когда они заметили меня, то улыбнулись и подошли сами. Я встала и обняла сперва отца, а потом мать, которая сильно, как делал Гас, сжала мои лопатки. Они сильно постарели — глаза ввалились, кожа обвисла на измученных лицах. В них уже не осталось сил преодолевать препятствия.
— Он тебя так любил, — сказала мама Гаса. — Любил по-настоящему. Это была не подростковая влюбленность, ничего подобного, — добавила она, будто я без нее не знала.
— Он и вас очень любил, — тихо ответила я. Трудно объяснить, но этот разговор оставлял ощущение, будто сама и наносишь, и получаешь болезненные раны. — Мне очень жаль.
— Любил по-настоящему. Это была не подростковая влюбленность, ничего подобного, — добавила она, будто я без нее не знала.
— Он и вас очень любил, — тихо ответила я. Трудно объяснить, но этот разговор оставлял ощущение, будто сама и наносишь, и получаешь болезненные раны. — Мне очень жаль.
После этого родители Гаса говорили с моими родителями — разговор преимущественно состоял из кивков и поджатых губ. Я посмотрела на гроб, увидела, что возле дрог никого нет, и решила подойти. Я вынула канюлю из ноздрей и сняла через голову, отдав трубку папе. Я хотела побыть с Гасом один на один. Взяв свою маленькую сумочку, я пошла по проходу между рядами стульев.
Путь показался очень длинным, но я повторяла своим легким заткнуться, доказывая, что они сильные и выдержат. Я видела его, подходя. Его волосы были аккуратно расчесаны на пробор на левую сторону — от такой прически он бы ужаснулся, лицо пластифицировано, но это по-прежнему был Гас. Мой длинный тощий красивый Гас.
Я хотела надеть маленькое черное платье, купленное для пятнадцатого дня рождения и назначенное моей смертной одеждой, но теперь оно было мне слишком велико, поэтому я надела простое черное платье до колен. Огастус лежал в костюме с щегольски узкими лацканами, который надевал в «Оранжи».
Опустившись на колени, я поняла, что ему опустили веки — как же иначе — и я никогда больше не увижу его голубых глаз.
— Я люблю тебя. В настоящем времени, — прошептала я и положила руку ему на грудь. — Ладно, Гас. Ладно. Слышишь меня? Ладно. — У меня не было и нет уверенности, что он меня слышал. Я наклонилась и поцеловала его в щеку. — Ладно, — сказала я. — Ладно.
Я вдруг поняла, что на нас все смотрят — в последний раз на нас было обращено столько взглядов, когда мы целовались в доме Анны Франк. Хотя, строго говоря, смотреть на нас было уже нельзя — нас не осталось. Только я.
Я резко открыла клатч, сунула руку внутрь и достала твердую пачку «Кэмел лайтс». Быстрым движением, надеясь, что никто не заметит, я сунула сигареты между Гасом и мягкой серебристой обивкой гроба.
— Эти можешь прикуривать, — прошептала я. — Я возражать не стану.
Пока я с ним говорила, мама с папой пересели с моим баллоном во второй ряд, так что далеко идти не пришлось. Папа подал мне платок, когда я села. Я высморкалась, заправила трубки за уши и вставила канюли в ноздри.
Я думала, похороны будут в центральном нефе церкви, но все ограничилось боковым приделом — буквальной рукой Иисуса (мы сидели примерно в той части, где к кресту было пригвождено его запястье). Священник, поднявшись на помост, встал за гробом, будто гроб был кафедрой или амвоном, и немного рассказал о том, как Огастус вел отважный бой и как его героизм перед лицом болезни должен всем нам служить примером. Я уже начала закипать, когда священник заявил:
— В раю Огастус наконец будет здоровым и целым.
Видимо, намекал, что Гас был малоценнее остальных из-за того, что ему отняли ногу. Я не смогла подавить вздох отвращения. Папа схватил меня над коленом и сжал, укоризненно глядя, но с третьего ряда кто-то сказал почти вслух и почти у меня над ухом:
— Что за фигню он бормочет, да, детка?
Я резко обернулась.
Питер ван Хутен сидел в белом льняном костюме, скроенном с учетом его шарообразных форм, в светло-голубой рубашке и зеленом галстуке. Вырядился, будто не на похороны, а для колониальной оккупации Панамы. Священник призвал собравшихся помолиться, и все наклонили головы, но я с отвисшей челюстью продолжала смотреть на Питера ван Хутена при всем параде.
Через секунду он прошептал:
— Давай все же помолимся.
И наклонил голову.
Я попыталась забыть о нем и молиться об Огастусе. Я обещала себе слушать священника и не оглядываться.
Священник пригласил Айзека, который держался гораздо серьезнее, чем на репетиции похорон.
— Огастус Уотерс был мэром тайного города Канцервании, его никем не заменить, — начал Айзек. — Другие люди вспомнят о Гасе что-нибудь забавное, потому что он был большим приколистом, но позвольте мне сказать о серьезном. На следующий день после того как мне удалили второй глаз, Гас пришел в больницу. Я, слепой, с разбитым сердцем, ничего не хотел, но Гас влетел в мою палату и крикнул: «У меня отличная новость!» Я ответил, что не желаю в такой день слушать хорошие новости, но Га с настаивал: «Эту новость ты захочешь выслушать». Я сказал: ну ладно, выкладывай — и он выдал: «Ты проживешь долгую жизнь, полную прекрасных и ужасных мгновений, которые ты себе даже представить не можешь!»