На десятый день смеха вернулись ордынцы. Было их больше тысячи. Вошли в город на рассвете вместе с большим торговым караваном. Разговаривать не стали — вырезали все население, не пощадив ни женщин, ни детей. Заодно и пришлых купцов из каравана истребили, хотя вот уж кто был решительно не при чем.
Больше с данью никто шутить не решался.
В местные дела ордынцы носа не совали. Под солнцем их безразличия процветали торговля и храмы, сельское хозяйство и ремесла обширной Империи. Кто разберет темные души косоглазых — странный они народ, непостижимый для цивилизованного человека.
Маячили ордынцы где-то в степях к северу от Вавилона, далеко от стен городских. Каким богам молились, чем там, в своих степях, занимались? Охота еще думать об этом…
Иной раз, случалось, испытывали ордынцы потребность в людской силе. Однажды в Сиппар нагрянули — было это года через два после рождения Хаммаку. От серебра на сей раз отказались, вынь да положь им двести молодых мужчин.
Покуда отцы города думу думали, списки ворошили, рвали друг у друга бороды, разбираясь, кто и сколько задолжал казне и с кого, следовательно, надлежит снять большее количество молодых рабов, ордынцы решили вопрос по-своему. Не стали дожидаться. Прошлись по улице, захватили столько человек, сколько им требовалось, и, связав веревкой, угнали в степи.
Таким образом угодили в рабство несколько благороднорожденных. Потом в Орду ездили родители знатных юношей, валялись у грязных сапог косоглазого владыки, молили отпустить сынков, деньги трясущимися руками совали. Ордынцы на деньги и не поглядели. Владыка же сказал отцам сиппарским, над горем их посмеявшись: «Всего вашего серебра не хватит, чтобы заставить нас в сиппарском полоне копаться, искать для вас сыновей. Все вы на одно лицо, и противное это лицо». И ушли ни с чем отцы сиппарские.
Но это было давно, года через два после того, как глаз Шамаша впервые упал на Хаммаку.
Что же увидел глаз Шамаша в день нынешний, 11 арахсамну 36-го года?
Увидел он пиршественные столы, загромоздившие столовую покойной госпожи Китинну. Не хватило одного стола рассадить всех гостей Хаммаку. Пришлось нести еще два. Один взяли из кухни, другой у соседей заняли. Заодно и самих соседей в гости зазвали. Аткаль постарался. Юлой вертелся, у всех на виду, у всех на слуху: как можно без Аткаля?
Никак не можно.
Противно Шамашу.
Да и кому бы понравилось: стол весь в объедках, в винных лужах, морды у гостей пьяные, распухшие, речи ведутся бессвязные.
Но вот поднял голову и вскричал Хаммаку, вспомнив неожиданно о брате своем названном:
— Где Аткаль? Хочу видеть Аткаля!
Тотчас услышал его Аткаль, подбежал, мокрый рот растянул в счастливой улыбке — дурачок дурачком с тех пор, как об асфальт стукнулся.
— Раб! — обратился к нему Хаммаку. И глубоко задумался.
Аткаль ждал с терпением. И любовь светилась во взгляде его темных, слезливых от выпитой водки глаз.
И исторг Хаммаку такой приказ:
— Свечек желаю именинных числом двадцать семь!
Аткаль искренне огорчился:
— Да где ж я их возьму?
— Не знаю, — немилостиво произнес Хаммаку. — Ищи где хочешь, но чтобы через пять минут были.
И ушел с пиршества озадаченный Аткаль — свечи именинные господину своему искать. Где бродил и долго ли отсутствовал — того не понял никто, включая и самого Аткаля, ибо все были чудовищно пьяны. Но свечки числом ровно двадцать семь добыл. На вопрос, откуда добро (не похитил ли, а то отвечай потом за дурака), только улыбался улыбочкой своей, таинственной и глупой.
И Хаммаку рукой махнул: и впрямь, не все ли равно. Главное — вот они, свечечки. А то какой день рождения без именинных огней? Мама — та всегда пирог большой заказывала в пекарне. И приносили пирог маленькому Хаммаку — огромный, как тележное колесо…
Не стало мамы, и наперекосяк все пошло. Вот и пирога нет, не побеспокоился никто.
Повелел Хаммаку рабу своему стать на колени.
Повелел Хаммаку рабу своему стать на колени. Аткаль приказу подчинился, на колени стал, лицо к брату названному поднял, улыбнулся. Чуял, задумал что-то Хаммаку. Какую-то знатную шалость.
— Голову ровно держи! — прикрикнул на него Хаммаку.
И начал привязывать свечки к волосам Аткаля — одну за другой. Тщательно привязывал — не хотел раба своего подпалить. Да и в доме пожар совершенно лишнее дело.
Привязывал и приговаривал: «Подарок ты мой ко дню рождения…»
Потом зажигалку вынул из кармана.
Гости, смекнув, в чем забава, смеяться начали. И Аткаль смеялся, хотя горячий воск стекал ему на голову, больно обжигал. Хорошую шутку отмочил Хаммаку, с фантазией человек. Далеко пойдет, если не прирежут его по пьяной лавочке.
Только когда свечи почти до самых волос аткалевых догорели, соблаговолил господин Хаммаку — дунул. С третьего раза все загасил под общий хохот и гром аплодисментов. Пнул Аткаля ногой — иди, не нужен больше.
Поднялся Аткаль и вышел на улицу. Волосы слиплись от воска, на левом виске обгорели немного, лицо в потеках сажи, хмель из головы выветрился. Шел и давился слезами, а отчего так ломило в груди, и сам понять не мог.
Но всему приходит конец, и хорошему — скорее, чем плохому. Закончилось материнское приданое. Все пропил Хаммаку на радостях, что нет за ним больше глаза. Уплыли за полцены в жадные руки торговцев платья, выкрашенные синей и пурпурной краской, драгоценности, особенно же — диадема с зелеными камнями в трех зубцах. Даже кое-какую мебель продали.