Вот так и вышло, что Гюи де Монфор и еще несколько наших лежали больные в лихорадке, а прочие проклинали Венецию, дюка и несчастливую судьбу, которая занесла их в этот город.
Пока глашатай надрывался, громогласно напоминая нам о наших долгах, все мы начали сносить в одно место свою долю платы, включая и самых бедных, почти неимущих рыцарей, ибо мы хотели отправиться в наше паломничество за море и покрыли бы себя позором, если бы что-нибудь, пусть даже нехватка средств, помешала нам это сделать.
Пока глашатай надрывался, громогласно напоминая нам о наших долгах, все мы начали сносить в одно место свою долю платы, включая и самых бедных, почти неимущих рыцарей, ибо мы хотели отправиться в наше паломничество за море и покрыли бы себя позором, если бы что-нибудь, пусть даже нехватка средств, помешала нам это сделать.
Свою лепту несли все — и могущественные и знатные бароны, и знатные рыцари, и бедные рыцари, и оруженосцы, конные и пешие, и пехотинцы, и повара, и конюхи, и щитоносцы, словом, все, и никто не уклонился.
Когда венецианцы подошли к палатке Монфора и завели свою песню, оттуда вышел Симон и гаркнул:
— А ну, заткнитесь!
От изумления глашатай уронил свой барабан. Жирные венецианские старцы побагровели, а тощий побледнел.
Симон же сказал, как ни в чем не бывало:
— У меня брат болен, а вы его тревожите.
— Деньги, — молвил глашатай кратко, сведя всю долгую заранее разученную речь к основному.
— Знаю, знаю, — сказал на то Симон и вытолкал посланцев дюка в шею. К своему казначею отправил. Старец из жирных подвернулся Симону под кулак (последним в шествии следовал), Симон его осторожненько в спину подталкивал, выпроваживая. Почтенный старец только ежился, лопатками шевелил под симоновым деликатным кулаком.
Симон присовокупил:
— Идите, передайте вашему дюку: нас тут черная желчь одолевает, да как бы красная верх не взяла…
Тощий старец вдруг повернулся и с достоинством ответил:
— Потому и держим вас на острове, а не в городе.
Так вышло, что Симон заплатил венецианцам все то, что причиталось с него и его людей за перевозку. И все остальные тоже заплатили, кто сколько мог, но не менее одной марки.
И снова стали ждать, когда наступит, наконец, пора поставить большие квадратные паруса и направиться за море, к Вавилону, ибо сидеть на одном месте становилось невмоготу.
Только одно из случившегося в то наше сидение на острове святого Николая и можно почитать за удачу: Гюи де Монфор не умер и на исходе лета поднялся на ноги. Исхудал больше прежнего; больше же никаких перемен с ним не произошло.
Разговоры между тем ходили кругами, как вол, впряженный в мельничные жернова, и все никак не могли остановиться.
Венецианцы требовали денег, которые мы им задолжали.
А у нас денег уже почти не оставалось…
Чтобы избежать позора и выплатить долги, вторично собрали деньги — со всех, кто мог дать. Симон давать отказался, сказав, что уплатил уже за себя, а сверх того платить не намерен.
Тут многие стали его стыдить и говорить, что он роняет свою честь. Почему-то так всегда выходило, что у Симона оказывалось на диво много врагов и недоброжелателей и всяк норовил оставить о нем худое слово.
Так и в этот раз. И скупой-то он, хуже жида, и о чести рыцарской не заботится, и к Святой Земле сердце его состраданием не преисполено. Нашлись такие, кто утверждал, будто граф Симон из трусости хочет сделать так, чтобы войско разошлось и наше паломничество рассеялось.
У Симона хватило выдержки на все обвинения каменно промолчать. Гюи рядом с ним красными пятнами весь пошел; Симон же слушал, как поносят его последними словами, — и молчал.
Только когда до упреков в трусости дошло, хмыкнул.
Те, кто его обвинял, немедленно прикусили язык: неровен час предложит граф Симон проверить на деле, кто из двоих настоящий трус — обвинитель или обвиняемый.
А этого, как нетрудно догадаться, никому не хотелось, кроме, может быть, самого графа Симона.
И потому оставили Симона в покое.
Обтрясли именитых франкских баронов, как груши, из самых дальних кошелей серебряные марки выковыряли — и все равно остались мы должны Венеции.
И снова заскрипели жернова, снова тяжкой поступью начал ходить старый слепой вол, по кругу, по кругу, безнадежно, казалось — до самой смерти:
— Венецианцы свои обязательства выполнили, а мы остались им должны.
— Так что с того, что должны, — у нас все равно больше ничего нет.
— Великий позор для нас, что венецианцы свои обязательства выполнили, а мы свои — не можем.
— Так все равно ведь нет больше денег, сколько ни ищи…
— Венецианцы поставили нам флот…
— Нет денег, нет!.. ну нет у нас денег…
— Великий позор для нас…
— Хоть задавись — нет больше денег… сами скоро с голоду подохнем…
Ходит по кругу, по бесконечному кругу вол, а между тем надвигается осень и первый праздник с нею — Рождество Богородицы, и все поняли уже — а поняв, впали в уныние, — что мокрую зиму придется проводить в постылой Венеции.
И вот когда всем стало внятны обстоятельства, ввергшие нас в позорное рабство к венецианскому дюку, когда самые недальновидные и тупые во всех тонкостях и оттенках усвоили это, дюк решил: настала пора прервать бесконечное хождение по кругу. И подал новое предложение.