— Возбуждение достигло предела! — взволнованно, наперерыв объясняли мне они.- Ни генералу Занкевичу, ни Маклакову не удалось внести успокоения, а если уж вы появитесь, то скандал неминуем!
— Я приказываю открыть мне двери!
Довольно обширный зал был переполнен. Где-то вдали, на противоположном конце среднего прохода, виднелся покрытый красным кумачом стол президиума.
Лавриновский сдержал свое слово, и по его громкому приглашению все поднялись с мест, что дало мне возможность спокойно подняться на трибуну.
— Пожалуйста, садитесь!
И в знак разрешения продолжать курить сам вынул папиросу. В зале воцарилась мертвая тишина. Я пододвинул к рампе стул и сел, чтобы не стоять перед сидевшими в первом ряду унтерами и рядовыми. Они все же в ту пору представлялись мне еще «нижними чинами», как именовались тогда солдаты и младший командный состав.
Среди солдатской массы мне бросились в глаза офицеры и даже генералы: Свидерский, Николаев (он же Цеге фон Мантейфель), грозный прокурор,- все они смутили меня гораздо больше, чем та масса неведомых мне «штатских» мужчин и женщин, что устремляли на меня испытующие взоры.
— Я исполнил просьбу вашего комитета,- сказал я,- но все же удивляюсь, чем я могу быть вам интересным. У нас дома, в России, свершилась новая революция, но я уверен, что вы все — столь замечательные русские патриоты, что для вас воля народа превыше всего. Говорят, что французы изменят свои к нам отношения. Но что же они смогут с нами сделать? Выслать нас в Россию? От этого, думаю, никто из нас не откажется. Посадить нас в тюрьму? Так неужели же страшно посидеть за решеткой, сознавая, что сидишь только за то, что ты — русский?
Первые, недружные аплодисменты, вызванные этими словами, сильно меня подбодрили. Я уже встал со стула.
— Неужели,- продолжал я,- что-либо устрашит сынов такой страны, что имела таких царей, как Петр I (аплодисменты справа), таких поборников народной правды, как декабристы (аплодисменты слева), таких полководцев, как Суворов (аплодисменты в центре), таких мыслителей, как Герцен, Белинский и Чернышевский, таких писателей как Пушкин, Гоголь, Лев Толстой (общие бурные аплодисменты),- перебирал я таким образом всех тех предков, которыми гордилась Россия.
Услыхав дорогие для каждого русского имена, слушатели сразу воспряли духом. До них уже могли даже дойти слова Суворова: «Помилуй бог, мы русские!», встреченные громом аплодисментов.
Оставалось только дать мудрые и ни к чему, правда, не обязывавшие советы: сидеть спокойно, делать полученное дело и ждать распоряжений.
Сознаюсь, что я все же предпочел не засиживаться, выйти из зала под аплодисменты и вернуться в отдаленную от городского шума и политических страстей нашу тихую обитель на острове святого Людовика.
* * *
Но в «тихой обители» я покоя не обрел, и, как в ту ночь, когда я решал свою судьбу после падения российской монархии, теперь пришлось задуматься над самим будущим своего народа.
Перед начальником дальнего разъезда неожиданно для него взорвался мост, по которому он мечтал хоть и не вполне спокойно, но все же перебраться на тот берег из огня мировой войны в пламя революции. Взрыв этот был такой силы, что в нем разлетелись не только все дела и планы Временного правительства, но и многие казавшиеся незыблемыми основы российского государства.
Неожиданно один за другим долетали до Парижа не только по проволоке, но уже и по эфиру декреты неведомых ни мне, ни моему окружению людей, образовавших Совет Народных Комиссаров. От лица России говорили люди, которых, с непонятным тогда для меня ужасом, называли большевиками, хотя можно было биться об заклад, что мало кому из нас, далеких от революционного движения, было в точности известно происхождение этого слова!
Вскоре «ужас» этот объяснился для спасавшихся в Париже белоэмигрантов декретом о национализации удельных, монастырских и помещичьих земель, разрушившим по существу священное старому миру право собственности, а для французов, бесчисленных держателей «русских займов», декретом о непризнании советской властью царских долгов.
Мне тоже, признаюсь, трудно было примириться с мыслью, что революция потребует от меня вымести не только весь старорежимный мусор, который уже мне самому представлялся вредным, но и, пожалуй, сдать в архив то, что казалось самым ценным достижением: неограниченный кредит, открытый через меня для России во Французском государственном банке.
Первым и унизительным для моего служебного достоинства эпизодом явился неоплаченный чек на полтора миллиона франков, выписанный мною на Банк де Франс за два дня до Октябрьской революции для оплаты текущих поставок нам алюминия и нитратов из Норвегии.
— Банк де Франс отказался оплатить этот чек,- доложил мне утром растерявшийся начальник финансового отдела Ильинский. Он объяснил, что французское правительство распорядилось закрыть наш текущий счет в этом банке.
— Надо прежде всего,- решил я,- во что бы то ни стало восстановить свой счет.
Для каждого человека важнее всего не подорвать к себе доверия, а для государства, как мне тогда казалось, сохранить кредит — и это моя основная задача, перед которой все остальные дела должны казаться мелочами.