На площади того самого селения Хуаньшань, где штаб армии ночевал в первый раз, готовясь разбить врага, какой-то здоровенного вида батюшка служит перед громадной деревянной иконой богоматери непрерывные молебны о даровании победы. В промежутках между молебнами он отходит в сторону и под последним уцелевшим деревом отпевает убитых, которых приносят на носилках, покрытых серыми шинелями.
Подойдя к фанзе командующего, узнаю, что я назначен, как обычно, сопровождать его в числе трех-четырех генштабистов и что он принял решение лично руководить наступлением против прорвавшихся за ночь японцев.
Грязь невылазная. Моросит дождик.
Куропаткин шагом проезжает через небольшую деревню, и на южной окраине ее, за низкой глинобитной стенкой, мы встречаем целый пехотный полк. Он, как видно, только что расположился на привал, сложив ружья в козлы. От спасительных походных кухонь — этих истинных друзей русского солдата, никогда его не покидающих,- уже стелется нежный серый дымок. Впереди у самой дороги стоит, вытянувшись в струнку и приложив четко, по-уставному, руку к козырьку, высокий, представительный и уже немолодой командир полка; это тот Андрей Медардович Зайончковский, под начальством которого я начал свою штабную службу в Красном Селе.
— Восемьдесят пятый Выборгский пехотный полк прибыл в личное распоряжение вашего высокопревосходительства,- рапортовал Зайончковский.
Его внешность, его голос, полный военного трепета, и прямой искренний взгляд его серых глаз — все выражало высокую военную дисциплинированность. Когда-то холеный и нарядный генштабист в безупречных лакированных сапогах, занятый кроме службы созданием Севастопольского музея, превратился вот в этого армейского полковника, так хорошо умеющего скрыть и утомление, и несомненное возмущение всем тем, что он пережил со своим полком за последние дни.
— Вы составляете мой общий резерв,- наставительно сказал Куропаткин,накормите обязательно людей перед боем… Здорово, выборжцы! Я сегодня рассчитываю на вашу молодецкую службу.
Зайончковский, не отнимая правой руки от козырька, делает знак левой рукой своим солдатам.
— Ра-ады ста-ра-ться, ваш… высоко… во!
Я задерживаю коня, чтобы пожать руку Андрею Медардовичу. Мне как-то совестно отъезжать верхом, оставляя моего бывшего начальника топтаться в этой грязи.
Под гул орудий и ружейную трескотню мы переправляемся вброд через вздувшуюся от дождя желтую Шахэ. Вдоль ее обрывистых берегов полусидят, полулежат, укрываясь от огня, грязные, промокшие до костей роты — виновники и жертвы ночного прорыва. Командующий поднимается пешком на небольшую сопку. Харкевич поручает мне написать ряд приказаний. Дождь мочит листки полевой книжки и мешает работе. Слева от нас 37-я дивизия Мейендорфа должна перейти в наступление в тот момент, когда обозначится атака, ведомая Куропаткиным. Пишу о каких-то двадцати двух батальонах, собранных с этой целью, но, кроме выборжцев и вот этих жалких остатков 10-го корпуса, что лежат в ста шагах от меня, других частей не видно. Подходит Харкевич.
— А помните, ваше превосходительство, про мою сопку с деревом? Вот мы и сидим под ней,- решаюсь я подшутить над своим профессором и спешу закончить какое-то последнее маловажное распоряжение.
Совсем близко оглушительно разрывается шимоза, очередная буква на полевой книжке идет зигзагами, и я вижу перед собой опрокинутый котел со щами. Его несли, держа палку на плечах, два солдата. Передний убит, а задний сперва остолбенел, а потом, очнувшись, бросился бежать.
Около полудня командующий сошел с сопки, оставив «а ней Харкевича, подозвал меня и направился к деревушке у подножия.
— Игнатьев, пишите…
Пишу, стоя спиной к японцам, и слушаю Куропаткина, прислонившегося к низенькой глинобитной стенке. Он не видит, а я вижу, как японские шимозы делают перелет, но постепенно все ближе и ближе ложатся к нам.
— Ваше высокопревосходительство, не лучше ли нам отойти вот к этой фанзе? — прерываю я Куропаткина.
— Вы думаете? — отвечает он и переходит на несколько шагов влево, продолжая спокойно диктовать. Потом подписывает приказание и, глядя на уже разрушенную стенку, улыбаясь, говорит:
— А вы, пожалуй, были правы!
В ответ на японские шимозы грянули где-то позади наши трехдюймовки и зашипели шрапнели. Густыми и довольно стройными цепями молча и решительно двинулись в сторону японцев петровцы и вильманстрандцы. Ружейная трескотня на фронте, казалось, дошла до предела. Операция как будто налаживалась, и Куропаткин оставался в убеждении, что вот-вот слева покажутся цепи 37-й дивизии, но короткий осенний день клонился к вечеру, а от Мейендорфа ничего положительного добиться было нельзя. Помню, как обидно было получить приказ отвести наши батареи обратно на правый берег Шахэ. По-видимому, атака не удалась: все части перемешались, и мы начали спасать пушки, а это было обычным признаком поражения.
Разыскав тот самый дивизион, который открыл такой хороший шрапнельный огонь, я предложил командиру его, какому-то угрюмому подполковнику, взяться на передки и следовать за мной. Тут же с небольшого пригорка при последних лучах солнца я постарался взять верное направление на ту деревню, куда мне было приказано отвести дивизион, и по непролазной грязи двинулся к Шахэ. Позади меня грохотали колеса орудий и зарядных ящиков. Мой верный, но уже уставший Васька поминутно оступался, проваливаясь по колено в грязь. Дороги нельзя было разглядеть.