Входит Люсьена, и я тотчас начинаю давать ей указания, следя, чтобы голос не выдал меня, — я побаиваюсь ее проницательности. Я должен, не сбиваясь с обычного, серьезного и уверенного, тона, придать голосу сдержанное оживление.
— Люсьена, я срочно выезжаю в Бухарест. Я встретился с Мейерхольдом-младшим из Би-би-эс, и он свел меня с Брауном из «Метал юнион». Мы с Брауном обсудили возможности, открывающиеся сейчас на балканском рынке. Не исключено, что нам придется работать вместе.
Надо как-то оправдать двух-трехнедельное пребывание за границей, и я сочиняю дальше.
— Из Бухареста я, вероятно, поеду в Югославию. А сейчас сходите получите деньги по чеку — он на столе, выписан на ваше имя. Банк скоро закроется.
Согнувшись в три погибели, я роюсь в бумагах в самом низу шкафа. Люсьена подходит ко мне — я слышу ее приглушенные ковром шаги. Неужели она, расчувствовавшись при мысли о том, что я уезжаю, решит снова проверить свою власть надо мной и уж на этот раз отдаст долгожданное приказание? Испуг борется во мне с искушением.
— Вы что-нибудь ищете? — спрашивает она. — Думаю, с моей помощью вы управились бы скорее.
— Благодарю вас. Я ищу записи, которые сделал месяц назад по поводу закупок Пуле-Бишона в Бухаресте. Как будто еще тогда предвидел нынешнее дело. Но я найду, не беспокойтесь. Поторопитесь.
— Иду. Хотя время еще есть. Сейчас только без двадцати. Она подходит ближе: я слышу ее дыхание.
— Прошу вас, — говорю я, — не заставляйте меня нервничать. Банк вот-вот закроется.
— Иду.
Хлопает дверь.
— Иду.
Хлопает дверь. В моем распоряжении не меньше десяти минут. Сажусь за стол и с облегчением снимаю наконец шляпу — я весь взмок. Провожу ладонью по лицу и вдруг замираю, удивленно ощупывая изменившийся нос. Не то чтобы я забыл о превращении, но чувство того, насколько оно невероятно, словно бы притупилось, как будто это ошеломляющее событие успело встать в один ряд с привычными, повседневными. Осязая же теперь совершенно чужой нос, я осознаю всю дикость своего положения — впрочем, весьма ненадолго. Хватит с меня тех проблем, которые надо разрешить сию же минуту, пока что я и с этим не справился, и я с досадой гоню прочь некстати нахлынувшее воспоминание. Предаваться в эту опасную минуту размышлениям об абсурдности того, что произошло, значило бы заниматься бесплодной метафизикой. Для меня сейчас важно одно: самая насущная и конкретная реальность.
Мне не раз приходилось уезжать вот так неожиданно. Недели три тому назад я, не заходя домой, вылетел в Лондон. Поэтому в моем спешном отъезде в Бухарест нет ничего, что могло бы показаться моей секретарше подозрительным. Все пройдет как нельзя лучше, если только я сумею скрыть от нее
свое лицо. Через несколько минут она вернется из банка. Как мне ее встретить? Ведь с ней нужно поговорить, оставить инструкции, дать кое-какие советы. Не могу же я, в самом деле, опять залезть в шкаф. К тому же рано или поздно придется прощаться. Все это невозможно проделать, стоя к ней спиной. Я и раньше подумывал о чулане, куда вела дверь в глубине кабинета. Это глухой закуток, метра полтора на два. Там темно, но только если не включать лампочку, а это покажется по меньшей мере странным. Вдобавок я не представляю, как объяснить Люсьене, для чего я забрался в чулан, куда уборщица складывает свои веники, тряпки и прочее и где свалены кипы старых газет и папки с давным-давно законченными делами. Я стискиваю руками голову, надеясь выдавить из нее хоть какую-нибудь идею, но все напрасно, и меня охватывает паника. Еле удерживаюсь от искушения схватить шляпу и удрать.
Вот хлопает дверь на лестничную площадку. Люсьена уже в приемной. Я устремляюсь в чулан и с бьющимся сердцем застываю в темноте, не осмеливаясь закрыть за собой дверь. Стучат.
— Войдите. Ну все, пропал.
— Вот, — говорит Люсьена, — тридцать девять тысячных банкнот и десять сотенных.
Наверное, думает, что я по-прежнему роюсь в открытом шкафу. Даю о себе знать: кашляю и роняю метлу.
— О-о, так вы в чулане? А почему не включили свет?
Сквозь приоткрытую дверь я вижу, как Люсьена огибает стол и направляется ко мне. Я мучительно стараюсь что-либо придумать. Тщетно. Моя песенка спета. И эта мысль снимает какое-то внутреннее напряжение, сковывавшее мой разум.
— Выплатили без всяких придирок? Отлично. А я ждал звонка из банка. Скажите, ну не свинство ли: всякий раз, заходя в этот закуток, я обнаруживаю, что лампочка перегорела. Впрочем, сейчас свет мне и не нужен. Знаете, чем я тут занимаюсь?
— Нет. Интересно, чем же?
— Меняю белье, потому что у меня, боюсь, не хватит времени заскочить домой. Вот видите, как хорошо, что на работе у меня всегда припасена на всякий случай смена белья. Чтобы не терять времени, я прямо сейчас дам вам последние инструкции. Здесь темно, так что дверь можно оставить приоткрытой.
Я собирался добавить: «не нарушая приличий», но вовремя спохватился: и так чересчур многословен. Так бывает: боясь привлечь внимание, торопишься объяснить и обговорить все до последней мелочи. Между тем следовало бы помнить, что обычные действия чаще не нуждаются в объяснениях. Они совершаются естественно: просто ты полагаешься на здравый смысл окружающих. А мне и в голову не приходит воспользоваться доверием к себе людей. Какая-то собачья добросовестность, граничащая с раболепием, заставляет меня выдавать себя на каждом шагу, открывать все карты, хотя никто меня об этом не просит. Мой кузен Эктор, человек весьма образованный и имеющий знакомства в интеллектуальных кругах, твердит, что у меня комплекс неполноценности.
Если это так, то теперь я должен страдать от него больше, чем когда-либо, терзаясь мыслью, что живу за гранью разумного. Тем временем Люсьена приблизилась к чулану и прислонилась к стене у самых дверей, так что мне видна часть ее спины. Она захватила со стола карандаш и блокнот, чтобы не упустить ничего важного. Я перечисляю главные из текущих дел и особо останавливаюсь на сегодняшней несостоявшейся встрече. Говорить о работе для меня одно удовольствие: здесь не надо хитрить и кривить душой. И я вкладываю в этот разговор куда больше пыла, чем обычно. Должно быть, подобное возбуждение испытывает старый чиновник накануне выхода на пенсию. Никогда мой мозг не работал так быстро и четко. Я нахожу сразу два приемлемых решения проблемы, над которой мы с Люсьеной безуспешно бились недели две. Она в восторге: какая ясность мысли, несокрушимая логика, непринужденность изложения. Все это мне несвойственно, обычно я более скован. Не погрешу против истины, если скажу, что Люсьена буквально очарована мною. И, что приятнее всего, очарована вовсе не лицом. Незаметно для себя она подалась ко мне — теперь виден ее профиль, и я, сам невидимый в полумраке, могу без стеснения любоваться ею. Я достаточно близко, чтобы ощущать ее свежий запах — запах одеколона и белокожей блондинки, — который обычно наводит меня на мысль то ли об образцовой деревенской хозяйке, то ли о преподавательнице шведской гимнастики*. Надо лишь протянуть руку, чтобы ее коснуться, и я не в силах побороть искушение. Я беру ее за руку, обнимаю за талию, притягиваю к себе в потемки. Странное дело, моя супружеская совесть помалкивает, и я с легкостью прощаю себе отказ от благих намерений, решив, что перед тем, как навсегда расстаться с этой девушкой, я обязан хотя бы нежно с нею попрощаться. К тому же после происшествия, перевернувшего вверх тормашками всю мою жизнь, было бы смешно цепляться за прежние принципы. Если я не хочу потерпеть полный крах, пора забыть о щепетильности. Однако Люсьена решительно отстраняется и спокойно произносит:
— Вы опоздаете. Уже четверть пятого, а то и больше.