— Уже поздно. Но можно, если хотите, немного пройтись.
По улице Севр мы шли молча: Рене была огорчена моей мрачностью, да я и сам на себя досадовал. Она встревоженно посматривала на меня, но я делал вид, что ничего не замечаю. Наконец на улице Драгон она тронула мою руку и робко, с дрожью в голосе спросила:
— Вы сердитесь, Ролан? Простите меня.
— Ничуть не сержусь. С чего вы взяли!
Рене замолчала, обескураженная и задетая тем, что ее попытка смягчить меня была так резко отвергнута. На улице было темно и безлюдно. И только какая-то глупейшая гордость не позволила мне сию же минуту обнять и успокоить ее. Я чувствовал, как дрожит ее рука. Еще несколько минут прошагали мы в тягостном молчании. А около автобусной остановки на бульваре Сен-Жермен Рене подняла голову — я увидел ее несчастное лицо — и, сжав мою руку, сказала:
— Ролан, значит, все кончено?
— Что вы, Рене! — воскликнул я. — Я вел себя глупо и подло. Накажите меня как хотите, только успокойтесь. Причинять вам боль, вам, моей любимой, видеть муку в ваших глазах — да после этого я должен боготворить вас до конца моих дней.
Рене просияла, поцеловала рукав моего пальто и со счастливой улыбкой положила голову мне на плечо. Эта трогательная сцена разыгралась на глазах пассажиров, выходивших из автобуса на остановке, и, когда мы подошли совсем близко, я заметил среди них Жюльена Готье. Он, несомненно, сразу узнал меня и пристально посмотрел мне в глаза. Встреча не сулила ничего хорошего. Она могла лишь укрепить в Жюльене опасное подозрение, которое уже заронил в него мой давешний рассказ. То, что мы с Рене в коротких отношениях и даже не пытаемся это скрывать, должно было не только неприятно поразить его, но и натолкнуть на мысль, будто нам уже нет надобности опасаться мужа. А дальше напрашивался вывод, что я приложил руку к его исчезновению. Теперь, когда Жюльен узнал, что я любовник Рене, мое безумие представится ему в ином свете. Возможно, он сочтет его неким завихрением помрачившегося сознания преступника. Все это промелькнуло в моем мозгу за какую-то долю секунды. Рене же ничего не видела и вообще едва ли замечала что-нибудь вокруг. Я прибавил шагу, увлекая ее с собой, но Жю-льен Готье обогнал нас и, видимо, желая убедиться, что он не обознался и моя спутница действительно жена Рауля Серюзье, обернулся и без всякого стеснения устремил на нас тревожный и подозрительный взгляд. Казалось, он раздумывал, не заговорить ли с Рене, и удержала его, наверное, только антипатия, которую он всегда к ней испытывал. Тут и она его узнала, отпустила мою руку и в смятении прошептала:
— Это приятель мужа. Вы видели, как он упорно глядел на нас? Наглец! Я никогда не жаловала его, и уж теперь-то он
отыграется!
В самом деле, Рене держалась с Жюльеном подчеркнуто неприязненно, она вообще из принципа враждебно относилась ко всем моим прежним друзьям: чутье подсказывало ей, что эта холостяцкая компания может даже самого смирного мужа приохотить к самовольству.
Со своей стороны и Жюльен не старался расположить к себе Рене, он сам с первых же дней нашего супружества откровенно невзлюбил мою жену. Именно поэтому, как я потом узнал, он не стал предупреждать Рене в первый же день, когда я сдуру решил открыться ему.
Такой бурной реакции я от Рене не ожидал. Из ее малосвязного лепета я понял, что она боится, как бы Жюльен не рассказал обо всем мужу. Между тем всего пять минут назад она не задумываясь пожертвовала бы своим семейным очагом ради одного моего ласкового слова. Должно быть, она разрывалась между ролью супруги и любовницы, как я разрывался между двумя моими сущностями, и я заключил из этого, что все выпавшие на мою долю муки каждый может испытать на себе без всяких превращений. Однако Жюльен все шел чуть впереди нас, и я счел за лучшее так и идти за ним по улице Святых Отцов, демонстрируя, что совесть у меня чиста. Время от времени он оборачивался, но мы чинно шагали рядышком, на приличном расстоянии друг от друга, — может, он подумает, что ему просто почудилось, будто мы вели себя нескромно. Наконец, не выдержав напряжения, Рене напустилась на меня:
— Зачем мы идем за ним по пятам? Можно подумать, вы его дразните.
Я попытался объяснить свои соображения, но она перебила меня:
— Ну конечно, вы выдумываете невесть что, а чем все это может обернуться для меня, вам все равно. Вы-то свободны, а у меня муж и дети. Это моя жизнь, хотя вам, разумеется, нет дела.
— Тише, Рене. Он может услышать и решит, что любовники ссорятся, сказал я и желчно усмехнулся, как актер, произносящий саркастическую реплику.
Снедаемая тревогой Рене не поняла моей горькой иронии. И только когда мы свернули на улицу Жакоба и Жюльен больше не маячил перед нами, она сказала с мягкой улыбкой:
— Простите, милый, я вас обидела. А я ответил:
— Да нет, просто вы не умеете притворяться, вот и все.
— Вы не хотите понять меня.
— Напротив, я все прекрасно понимаю.
В таком духе мы проговорили до самого дома и расстались в половине седьмого. Но настоящая пытка началась позднее, часов в девять, когда я, сидя в одиночестве, стал гадать, что же предпримет Жюльен Готье. Если он сообщит в полицию, я пропал. Положим, никаких доказательств того, что я устранил Серюзье, нет и не может быть, а все, что я наговорил Жюльену, я, разумеется, буду в случае чего отрицать. Но я никак не мог удостоверить свою собственную личность, за меня некому было поручиться, и даже фальшивые документы, которыми я собираюсь обзавестись, не спасли бы положения. Утешало только то, что Жюльен считал непреложным фактом пребывание Рауля Серюзье в Бухаресте. Он мог подозревать, что его друга по возвращении подстерегает опасность, и сегодня его подозрения могли укрепиться, но полагать, что преступление уже совершилось, у него не было никаких оснований. Поэтому логично было предположить, что он дождется Рауля и тотчас предупредит его. Или напишет ему письмо. Даже если, на худой конец, он заявит в полицию, то наверняка не будет предавать огласке поведение Рене только для того, чтобы обосновать свои опасения. Значит, он сможет лишь пересказать разговор в кафе и весьма приблизительно описать мою внешность. Полиция наведет справки у меня дома, на работе, позвонит в румынское консульство — а я предусмотрительно позаботился зайти туда и поставить визу в паспорте — и, убедившись, что все в порядке, закроет дело. Конечно, когда отсутствие Серюзье слишком затянется, придется снова достать досье с полки, но до тех пор все как-нибудь устроится. Спал я плохо. Чуть не всю ночь мне представлялось, как меня арестовывают и допрашивают, причем допрос рисовался во всех подробностях. «Итак, — говорил мне комиссар, — вы утверждаете, что родились там-то первого июня 1900 года. Отлично. И ваш отец был часовщиком. Так?» «Да, господин комиссар». — «Вы снова лжете. Ваше имя не фигурирует в тамошних актах записи гражданского состояния, равно как и ни в каких других. Ну вот что, хватит с меня вранья.
Ну вот что, хватит с меня вранья. Бригадир Лефор, займитесь-ка этим молодчиком, чтобы он вспомнил, кто он такой на самом деле». — «Господин комиссар! Я расскажу вам всю правду! Со мной произошла метаморфоза». «Метаморфоза? Как интересно! Обожаю метаморфозы». — «Ну да! В один прекрасный день у меня ни с того ни с сего поменялось лицо. Стало не моим, а чьим-то чужим. Я не мог больше называться Раулем Серюзье. Вот и пришлось изменить имя». — «Любопытно! Бригадир, подойдите поближе, ваша помощь все же может понадобиться. Значит, говорите, чужое лицо? Вам, верно, было очень тяжело». — «Конечно, комиссар. Представьте, какое потрясение». — «Ну ничего, дружочек, скоро мы вас вылечим. Я знаю одно место, где есть как раз такие врачи, специалисты по метаморфозам». — «Нет, отпустите меня! Не хочу! Пустите! Я хочу уйти! Нет, нет, нет!» — «Бригадир, смирительную рубашку!»
После такой скверной ночи я проснулся измученным и раздраженным, чем, должно быть, и объяснялось мое нелепое поведение с Люсьеной в то утро. Причина или хотя бы предлог, чтобы зайти в агентство по делам, находились у меня каждый день. И всякий раз, переступая порог, я давал себе слово держаться с Люсьеной, сохраняя собственное достоинство, но стоило мне ее увидеть, как желание подольститься к ней пересиливало все благие намерения, и я снова почти невольно принимался разыгрывать роль нуждающегося в покровительстве новичка. Это было вполне естественно. Мне хотелось вернуть любовь и расположение Люсьены. И я действительно нуждался в поддержке — я ведь был так одинок. А в этой славной девушке с ясным взглядом угадывались такая сила и такая нежность, что казалось, вот оно, спасение, казалось, сожмешь ее в объятиях — и всех бед как не бывало. Однако со мной она держалась отчужденно, а то и подчеркнуто холодно, так что я не мог подступиться к ней с признаниями. Если же я отваживался иногда, жадно глядя на нее, прошептать: «Боже, как вы прелестны», а когда мы вместе склонялись над каким-нибудь документом, прижимался щекой к ее щеке или коленом к ее колену под столом, она пресекала эти попытки с унизительным для меня равнодушием.