Книга смеха и забвения

Барбара посмотрела в лицо своего партнера. Лысый не выдержал и засмеялся во все горло. Словно зная, где источник зла, Барбара повернулась к Яну. В эту минуту провинциалка прошептала ему: — Что с тобой? Почему ты плачешь?

Но Барбара уже была перед ним, шипя сквозь зубы: — Не собираешься ли ты устроить мне здесь то же, что и на похоронах Пассера!

— Не сердись, — сказал Ян; он смеялся, и слезы текли у него по щекам.

Она попросила его уйти.

14

Еще до отъезда в Америку Ян повез Ядвигу к морю. Это был заброшенный остров с несколькими миниатюрными деревеньками, с ленивыми овцами на пастбищах и с одной гостиницей на огороженном пляже. Каждый снял для себя отдельный номер.

Он постучал к ней в дверь. Голос ее, предложивший ему войти, донесся из глубины комнаты. Войдя внутрь, он никого не увидел. «Я делаю пи-пи», — крикнула она из туалета, дверь которого была полуоткрыта.

Это было ему хорошо известно. У нее могло собраться многочисленное общество, но это не мешало ей запросто объявить, что она идет в туалет по-маленькому, а потом оттуда разговаривать с гостями через полуоткрытую дверь. В этом не было ни кокетства, ни бесстыдства. Напротив, это было полное отрицание и кокетства, и бесстыдства.

Ядвига не признавала традиций, гирей висящих на человеке.

В этом не было ни кокетства, ни бесстыдства. Напротив, это было полное отрицание и кокетства, и бесстыдства.

Ядвига не признавала традиций, гирей висящих на человеке. Она отказывалась признать, что голое лицо целомудреннее голого зада. Ей было непонятно, почему соленая жидкость, капающая у нас из глаз, может считаться возвышенно-поэтичной, тогда как жидкость, выпущенная из живота, способна вызывать омерзение. Все это казалось ей глупым, искусственным, неразумным, и она относилась к этому, как упрямый ребенок к правилам внутреннего распорядка католического пансиона.

Выйдя из туалета, она улыбнулась Яну и подставила ему сначала одну, потом другую щеку: — Идем на пляж?

Он кивнул.

— Одежду оставь у меня, — сказала она ему и, сбросив халат, оказалась в чем мать родила.

Раздеваясь в присутствии других, Ян всегда испытывал некоторую неловкость, и сейчас едва ли не с завистью смотрел на Ядвигу, двигавшуюся в своей наготе, словно в удобном домашнем платье. А впрочем нет: она двигалась гораздо естественнее, чем в платье, словно, отбрасывая его, вместе с ним отбрасывала и тяжкий удел женщины и становилась просто человеческим существом без половых признаков. Словно половые признаки были заключены в платье, а нагота являлась состоянием сексуальной нейтральности.

Голыми они спустились по лестнице на пляж, где группами сидели, прохаживались и купались такие же голые люди: голые матери с голыми детьми, голые бабушки и голые внучки, голые юноши и голые старцы. Здесь было страшное множество женских грудей самой различной формы, красивых, менее красивых, безобразных, огромных и сморщенных. Ян с грустью осознавал, что старые груди рядом с молодыми не выглядят моложе, напротив, молодые делают их еще более старыми и что все они вместе одинаково причудливы и бессмысленны.

И вновь осенила его эта неясная и загадочная идея границы. Казалось ему, что он очутился как раз на ней и вот- вот перешагнет ее. И на него напала удивительная печаль, а из этой печали, словно из тумана, выплыла еще более удивительная мысль: он вспомнил, что евреи шли в газовые камеры гитлеровских концлагерей толпой и голыми. Он не совсем понимал, почему этот образ так неотступно преследует его и что он хочет сказать ему. Быть может, то, что евреи в те минуты были также по другую сторону границы и что тем самым нагота — это униформа мужчин и женщин по другую сторону. Что нагота — это саван.

Печаль, которую навевали на Яна голые тела на пляже, становилась все нестерпимее. Он сказал: — Как все это странно, все эти голые тела вокруг.

Она согласилась: — Да. И самое удивительное, что все эти тела красивы. Заметь, и старые тела, и нездоровые тела красивы, если это просто тела, тела без одежды. Они красивы, подобно природе. Старое дерево ничуть не менее красиво, чем молодое, и больной лев не перестает быть царем зверей. Человеческое уродство — это уродство одежды. Они с Ядвигой никогда не понимали друг друга, однако всегда приходили к согласию. Каждый объяснял смысл слов другого по-своему, и между ними царила прекрасная гармония. Прекрасное единодушие, основанное на непонимании. Он отлично знал об этом и едва не восторгался этим.

Они медленно шли по пляжу, песок обжигал ноги, в шум моря врывалось блеяние барана, а под ветвями оливкового дерева грязная овца щипала островок выжженной травы. Ян вспомнил о Дафнисе. Он лежит опьяненный наготой тела Хлои, он возбужден, но не знает, к чему взывает это возбуждение, это возбуждение без конца и без удовлетворения, оно необозримо и беспредельно. Непомерная тоска сжимала сердце Яна, и его томило желание вернуться назад. Назад, к этому юноше. Назад к своим собственным началам, назад к началам рода людского, назад к началам любви. Он жаждал жажды. Он жаждал волнения сердца. Он жаждал лежать рядом с Хлоей и не знать, что такое телесная любовь. Не знать, что такое сладострастие. Превратиться лишь в чистое возбуждение, долгое и таинственное, непонятное и чудесное возбуждение мужчины, рожденное телом женщины.

И он громко сказал: — Дафнис!

Овца продолжала щипать выжженную траву, а он со вздохом повторил еще раз: — Дафнис, Дафнис…

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74