«Мне казалось, я — на луне», — сказал он. В Мехико его удивила чистота воздуха и чистота улиц, ослепили изобилием городские рынки, где продавались яркие гусеницы, живущие на агавах, броненосцы, речные черви, мушиные яйца, ящерицы, личинки черных муравьев, горные кошки, водяные тараканы с медом, кукурузные осы, игуаны домашнего разведения, гремучие змеи, всевозможные птицы, карликовые собаки и еще какая-то пища, которая шевелилась и двигалась, ибо была еще жива. «Они едят все, что двигается», — сказал он. Его поразили прозрачные воды многочисленных каналов, пересекающих город, барки, раскрашенные в цвета доминиканского флага, красота и пышность растений Но его угнетали краткость февральских дней, замкнутость индейцев, вечный дождь, все то, от чего у него позднее будет сжиматься сердце в Санта-Фе, в Лиме, в Ла-Пасе, на всем протяжении и по всей высоте Анд и что он впервые испытал тогда. Епископ, которому его рекомендовали, отвел его на аудиенцию к вице-королю — тот показался ему более похожим на епископа, чем сам епископ. Не успел вице-король обратить свое внимание на худенького смуглого юношу, одетого по последней моде, как юнец тут же объявил себя горячим почитателем французской революции. «Мне это могло стоить жизни, — сказал генерал, развеселившись. — Должно быть, я подумал, что с вице-королем нужно говорить о политике, а это было единственное, что я уже умел делать в шестнадцать лет». Прежде чем продолжить путешествие, он написал своему дяде дону Педро Паласио-и-Сохо письмо — первое в его жизни письмо, о котором следует упомянуть. «Письмо было так плохо написано, что я сам его не понимал, — произнес он, смеясь. — Я, правда, объяснил дяде: так вышло, потому что путешествие меня утомило». На полутора страницах — сорок орфографических ошибок, причем в одном слове даже две: «ищо».
Итурбиде ничего не добавил к этому рассказу генерала, поскольку не любил вспоминать о Мексике. Единственное, что у него осталось в памяти от Мехико, — воспоминание о несчастье, которое только усилило присущую ему грусть, и генерал понял своего спутника.
— Не оставайтесь с Урданетой, — сказал он. — И не уезжайте с семьей во всемогущие и ужасные Соединенные Штаты — они много говорят о свободе, а сами в конце концов ввергнут нас всех в нищету.
Эти слова еще больше углубили пучину неопределенности, в которой пребывал Итурбиде.
— Не пугайте меня, генерал!
— А я вас и не пугаю, — ответил генерал спокойно. — Поезжайте в Мехико, пусть даже вас убьют или вы умрете там собственной смертью. И поезжайте сейчас, пока вы молоды, потому что однажды станет слишком поздно и вы почувствуете, что вас нет ни здесь, ни там. Вы почувствуете себя неудачником везде, а это хуже, чем быть мертвецом. — Генерал посмотрел ему прямо в глаза, приложил руку к груди и закончил:
— Это можно сказать и обо мне.
Итак, в начале декабря Итурбиде уехал от генерала с двумя письмами для Урданеты, в одном из которых говорилось, что Итурбиде, Вильсон и Фернандо — люди, которым он, генерал, доверяет больше всех среди своего окружения. Итурбиде пробыл в Санта-Фе до апреля следующего года, не имея определенного положения, когда в результате заговора сантандеристов Урданета был смешен с поста. Мать Итурбиде, умевшая быть невероятно настойчивой, добилась для сына должности секретаря мексиканской дипломатической миссии в Вашингтоне. Остаток своей жизни он прожил, не занимаясь общественной деятельностью, и никто больше не вспоминал об этой семье, пока тридцать два года спустя Максимилиан Габсбургский, ставший благодаря французским штыкам императором Мексики, не усыновил двух юношей Итурбиде третьего поколения и не объявил их преемниками своего призрачного трона.
Во втором письме, посланном с Итурбиде для Урданеты, генерал просил уничтожить все его предыдущие и последующие письма, чтобы от этих мрачных дней и следа не осталось.
Во втором письме, посланном с Итурбиде для Урданеты, генерал просил уничтожить все его предыдущие и последующие письма, чтобы от этих мрачных дней и следа не осталось. Урданета не послушал его. За пять лет до того с такой же просьбой генерал обратился к Сантандеру: «Никогда не опубликовывайте моих писем, ни при моей жизни, ни после смерти, ибо они написаны слишком свободно и слишком беспорядочно». Не послушал его и Сантандер, чьи письма, в противоположность письмам генерала, были безупречны по форме и по содержанию: невооруженным глазом было видно, что их писали очень продуманно, ибо считали их историческим документом эпохи.
Начиная с письма, написанного из Веракруса, и до последнего, продиктованного за шесть дней до смерти, генерал исписал по меньшей мере десять миль строчек, часть от руки, часть продиктовал своим писарям — те редактировали некоторые письма по его указаниям. Речь идет о почти трех тысячах писем и почти восьми тысячах документов, им подписанных. Порой он доводил писарей до бешенства. Или наоборот, они его. Однажды ему показалось, что письмо, которое он только что продиктовал, плохо написано, и вместо того, чтобы переделать его, надписал своей рукой прямо по написанному: «Как видите, сегодня Мартель еще глупее, чем всегда». Накануне выступления из Ангостуры, в 1817 году, намереваясь закончить освобождение континента, он за один день решил уйму правительственных вопросов, надиктовав четырнадцать документов. Возможно, в тот день и родилась легенда о том, что он диктовал несколько писем нескольким писарям одновременно, легенда, которую никто не опроверг.
В октябре шум дождя немного ослаб. Генерал не выходил из своей комнаты, и доктор Кастельбондо должен был долго и хитро уговаривать, чтобы он впустил его и принял какую-нибудь пищу. Хосе Паласиосу казалось, что в тихие часы сиесты, когда генерал неподвижно лежит в гамаке, глядя, как дождь поливает безлюдную площадь, он перебирает в памяти все, что случилось в его жизни, вплоть до самых больших поражений, которые он пережил.
— Боже милосердный, — сказал генерал со вздохом однажды вечером. — Что сталось с Мануэлей?
— Будем думать, что с ней все в порядке, поскольку у нас от нее новостей нет, — ответил Хосе Паласиос.
С тех пор как Урданета принял власть, о Мануэле ничего не было известно. Генерал перестал писать ей, однако велел Фернандо держать ее в курсе своих дел. Последнее письмо от нее пришло в конце августа и содержало столько конфиденциальных подробностей относительно готовящегося военного переворота, что в паутине витиеватых оборотов и фактов, выдуманных специально, чтобы запутать неприятеля, было не так-то легко доискаться истины.
Пренебрегая добрыми советами генерала, Мануэла близко к сердцу приняла роль первой боливаристки страны и играла ее даже с излишним пылом, ибо вела бумажную войну с правительством в одиночку. Президент Москера не решался возбудить против нее судебное дело, однако не запретил своим министрам сделать это. На нападки официальной прессы Мануэла отвечала гневными отповедями, отпечатанными в виде листовок, которые она, проезжая верхом в сопровождении своих рабынь, разбрасывала по улице Реаль. По мощеным переулкам окраин она с железным копьем наперевес преследовала тех, кто расклеивал пасквили на генерала, и самые оскорбительные надписи, которые на рассвете появлялись на стенах домов, заклеивала листками с еще большими оскорблениями в адрес его врагов.
Ее война с властями кончилась тем, что они сами стали воевать с ней. Однако она не испугалась. Ее доверенные лица в правительстве предупредили Мануэлу, что в день национального праздника на главной площади будет устроен фейерверк, а посередине установлена карикатурная фигура генерала, одетого королем шутов. Мануэла и ее рабыни кавалерийской атакой прорвались сквозь охрану и разгромили это сооружение.