Генерал в своем лабиринте

— Их столько, сколько я сказал, — ответил Карреньо, — и еще две упали, пока я считал остальные.
Тогда генерал встал с гамака и увидел, что Карреньо лежит на носу джонки лицом кверху, сна у него ни в одном глазу, и что он обнажен по пояс и весь покрыт шрамами, и считает звезды, указывая на них культей. Так, лежащим навзничь, Карреньо нашли после боя в Серритос-Бланкос, в Венесуэле, в крови и лохмотьях, и оставили лежать в грязи, думая, что он мертв. У него было четырнадцать сабельных ранений, в том бою он и потерял руку. Позднее он еще не раз был ранен. Но остался прежним воякой и научился так же ловко управлять левой рукой, как раньше правой, более того, прославился не только военным искусством, но и каллиграфическим почерком.
— Даже звезды стареют и умирают, — сказал Карреньо. — Сейчас их меньше, чем восемнадцать лет назад.
— Ты сумасшедший, — сказал генерал.
— Нет, — возразил Карреньо. — Я стар, но стараюсь не думать об этом.
— Я старше тебя на целых восемь лет, — сказал генерал.
— Я считаю за два года каждую из своих ран, — ответил Карреньо. — Так что я самый старый из всех.
— В таком случае, самый старый — Хосе Лаурен-сио, — возразил генерал, — шесть пулевых ранений, семь колотых, две раны от стрел.
Карреньо искоса взглянул на него и ответил с ощутимой язвительностью:
— А самый молодой вы: ни одной царапины.
Уже не в первый раз генерал слышал подобные слова, звучавшие как упрек, но не думал, что услышит их когда-нибудь от Карреньо, дружба с которым прошла самые тяжелые испытания. Он сел рядом с ним и стал смотреть на звезды, отражавшиеся в реке. Когда Карреньо после длительного молчания заговорил снова, генерал уже погрузился в глубокие раздумья.
— Отказываюсь верить, что с окончанием этого путешествия кончится и жизнь, — сказал Карреньо.
— Жизнь не кончается со смертью, — ответил генерал. — Есть различные способы жить, порой более достойные.
Карреньо не хотел с этим соглашаться.
— Надо что-то предпринять, — сказал он. — Хотя бы хорошенько омыться лиловым цветком карьякито. И не только нам: всей Освободительной армии.
До своего второго путешествия в Париж генерал не слышал о ваннах с цветком карьякито, лечебной травы, известной на его родине как средство от злой судьбы. Доктор Эме Бонплан, работавший с Гумбольдтом, говорил ему о серьезной, как думают ученые, опасности, какую таят в себе полезные цветы. Тогда же он познакомился с почтенным придворным магистром юстиции Франции, который провел свою юность в Каракасе и часто появлялся в литературных салонах Парижа, — он с первого же взгляда запоминался великолепной шевелюрой и бородой апостола с фиолетовым оттенком, который придавали волосам очистительные ванны.
Генерал всегда смеялся над всем, от чего за версту пахло суевериями или чем-то сверхъестественным, над всем, что противоречило рационализму его учителя Симона Родригеса. Тогда ему исполнилось двадцать лет, он только что овдовел и был богат, был ослеплен коронацией Наполеона Бонапарта, сделался масоном и громко цитировал наизусть любимые страницы из «Эмиля» и «Новой Элоизы» Руссо — книг, с которыми он не расставался долгое время: он прошел с ними, рука об руку со своим учителем, закинув за плечи небольшой мешок с вещами, пешком почти всю Европу. Стоя на одном из холмов, на которых вырос Рим, дон Симон Родригес высказал ему одно из пророчеств о судьбах обеих Америк. У генерала тогда словно глаза открылись.
— Что мы должны сделать с этими пришлыми выскочками, так это вышвырнуть их из Венесуэлы пинками, — сказал он.

— Что мы должны сделать с этими пришлыми выскочками, так это вышвырнуть их из Венесуэлы пинками, — сказал он. — И клянусь тебе, я так и поступлю.
Когда генерал наконец достиг возраста, позволяющего вступить в права наследования, он стал вести ту жизнь, к которой располагали безрассудство эпохи и собственный неуемный характер, так что за короткий срок он растратил сто пятьдесят тысяч франков. У него был самый дорогой номер в самом дорогом отеле Парижа, два лакея в ливреях, карета, запряженная белыми лошадьми с кучером-турком, и на каждый случай жизни — особая любовница; был ли он за собственным столиком в кафе «Прокоп», на балу на Монмартре или в своей личной ложе в опере, он рассказывал всякому, кто готов был ему верить, что за одну несчастливую ночь, играя в рулетку, спустил три тысячи песо.
Возвратившись в Каракас, он продолжал жить, больше доверяясь Руссо, чем собственному сердцу, и по-прежнему перечитывал «Новую Элоизу» с непреходящей страстью, так что книга уже рассыпалась у него в руках. Однако незадолго до покушения 25 сентября, когда генерал уже не однажды имел возможность подтвердить, что недаром был проклят Ватиканом, он прервал Ману-элу Саенс, читавшую ему «Эмиля», потому что книга показалась ему теперь занудной. «Нигде я не скучал так, как в Париже, в годы моих сумасбродств», — сказал он тогда. А ведь находясь в Париже, он надеялся быть не просто счастливым, но самым счастливым на земле и не желал подкрашивать свою судьбу фиолетовыми цветами лечебной травы, которая делала воду волшебной.
Двадцать четыре года спустя, захваченный чарами реки, умирающий и поверженный, он, возможно, спросил себя: не послать ли ко всем чертям чистотел, шалфей и флердоранж, которые опускает в его ванну Хосе Паласиос, и не последовать ли совету Карреньо — погрузиться со всем своим нищим войском, с бесполезной славой, непоправимыми ошибками и со всем своим отечеством на дно океана, заполненного лиловыми цветками карьякито.
Стояла ночь такой прозрачной тишины, какая бывает только на необъятных пространствах заливных лугов в Льяно, где тихий разговор слышен на несколько миль вокруг. Христофор Колумб, переживший подобный момент, записал в своем дневнике: «Всю ночь я слышал, как летают птицы». Слышал — потому что после шестидесяти девяти дней плавания земля была уже близко. Генерал тоже слышал птиц. Это началось около восьми, когда Карреньо уже спал; через час их было столько над головой, что дуновение их крыльев было сильнее ветра. Немного позже под днищами джонок появились огромные рыбы — они скользили в глубине меж звезд, — и все почувствовали первые обжигающие порывы северо-восточного ветра. И даже не глядя на людей, можно было понять, какую несокрушимую силу рождало в их сердцах это странное ощущение — чувство свободы. «Боже милостивый, — вздохнул генерал. — Прибыли». Так оно и было. Ибо дальше было море, а за морем начинался мир.
Итак, он снова был в Турбако. В том же доме с сумрачными комнатами, большими полукруглыми арками и широкими окнами в человеческий рост, выходившими на площадь, посыпанную гравием; с монастырским двориком, где ему явился призрак дона Антонио Каба-льеро-и-Гонгора, архиепископа и вице-короля Новой Гранады, который, лунными ночами гуляя среди апельсиновых деревьев, старался смягчить свою душевную боль от многочисленных ошибок и неразрешимых задач. В отличие от климата побережья, жаркого и влажного, климат Турбако был прохладным и здоровым, поскольку город находился довольно высоко над морем, а по берегам речек росли огромные лавры с переплетающимися корнями, в тени которых отдыхали солдаты.
Двумя сутками раньше они оказались в Барранка-Нуэва, конечном пункте речного пути, и вынуждены были провести трудную ночь среди мешков с рисом, приготовленных к погрузке, и невыделанных кож, потому что гостиница для них не была заказана, а мулы, о которых они договорились заранее, еще не были готовы.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57