Учительница медленно осела на стул. Адольф не торопил ее. Ждал, пока румянец покинет ее щеки. Вдруг она произнесла совершенно дружеским тоном, как будто они никогда и не ссорились:
— А вам не приходило в голову, что Лизу в школе будут дразнить?
— Приходило, — кивнул он. — Но с этим ничего не поделаешь. У меня нет другого источника дохода.
— А… в школу… — Она побарабанила пальцами по столу. — Нельзя ли так сделать, чтобы в школу Лизу водил кто-то другой, не вы?
— Невозможно, — ответил мой отец, — у Лизы больше никого нет.
— А бабушка?
— Нет, — сказал Адольф, чуть повысив голос.
— Понятно. — Учительница вздохнула.
Адольф встал, положил ладонь ей на голову.
— Каждый будет выполнять свой долг по отношению к Лизе. Тогда мы достигнем наилучшего результата.
И он ушел.
А она осталась в кафешке и долго переставляла чашку с места на место, наблюдая, как на грязном столе появляются все новые и новые кофейные кругляшки.
* * *
Вопреки опасениям учительницы, никто меня в школе не дразнил. И не потому, что дети у нас подобрались сплошь добрые и ангелообразные, а потому, что никто из моих одноклассников ничего толком не знал про Адольфа Гитлера. Наоборот, многие мне завидовали, поскольку мой отец работал в шоу-бизнесе.
Одна девочка в нашем классе точно знала, что в шоу-бизнесе все друг с другом знакомы, и скоро уже вся параллель, первые «а», «б» и «в», пребывала в убеждении, что Воронцовой Лизки отец дружит с Оптимусом Праймом и журналисткой Эйприл, так что мой рейтинг взлетел до небес.
Дома я нарисовала десяток портретов журналистки Эйприл и подписала как бы автографы. Я почему-то была убеждена, что одноклассники поверят, будто это — фотографии и что подписи подлинные. И, кстати, так и случилось в двух случаях. А остальные, кого я хотела облагодетельствовать, просто не поняли, в чем дело.
Я хочу сказать, что мое детство было счастливым.
* * *
Я росла в мире, где все постоянно разваливалось на какие-то неожиданные фрагменты, где не было ничего незыблемого, а постоянно изменяющиеся очертания окружающей действительности обретали все более гротескные черты. Но ребенок, если его любят, может быть счастлив даже на помойке.
* * *
Как-то раз, когда мне было почти шесть лет, мой отец возвращался с работы, где давно уже не было никакой работы, и увидел большое скопление народу. Отец не любил «массы» и обычно старался как можно быстрее миновать митингующих или демонстрирующих, но тут толпа перегородила всю улицу, и он поневоле погрузился в людское море.
В середине улицы находилось каре, составленное из скамеек, которые, очевидно, притащили из близлежащего парка. Внутри этого каре сидел на перевернутом ящике человек с некрасивым серым лицом. Он уткнулся локтями в колени, а подбородок опустил на ладонь и глядел прямо перед собой пустыми немигающими глазами.
Вокруг него, с внешней стороны каре, расхаживала толстая женщина в ярком платье. Она неприязненно смотрела на толпу.
Люди в основном тянулись, чтобы прочитать листовки, расклеенные на спинках скамеек.
Две листовки читались легко:
Я ГОЛОДАЮ ПРОТИВ СОБЫТИЙ В БАКУ
ПРОСЬБА ГОЛОДАЮЩЕГО НЕ КОРМИТЬ
Остальные содержали в себе нечто вроде политической программы и были набраны мелким шрифтом. Женщина категорически запрещала срывать их.
— У нас денег нет — на всех напечатать! Вот наклеено — вы и читайте. Тут все сказано. Умно, между прочим. Исчерпывающе. Вот вы прочитайте и потом сами напечатайте.
Она говорила громким, режущим голосом и все время водила выпученными глазами поверх голов, как будто ожидала кого-то. Прессу, к примеру, или неизбежных ментов с демократизаторами, которые тотчас начнут разгонять и утеснять.
Отца притиснули к самой скамейке, и на миг он встретился взглядом с голодающим. Тот смотрел на отца с холодной ненавистью, как будто именно мой отец засадил его в эту клетку и выставил здесь напоказ.
Толстуха что-то интуитивно уловила, потому что внезапно напустилась на отца:
— Не задерживайся! Что прилип? Другим тоже надо!
Отец в сердцах сказал:
— Да прекратите же вы этот балаган!
Голодающий вздрогнул и безнадежно опустил голову. Толстуха заорала:
— Сволочь!
Послушайте, она набросилась на единственного, наверное, человека, который вообще не хотел здесь находиться и меньше всего думал об этом голодающем, его политической программе и его подруге.
Мой отец просто хотел пройти по улице к трамвайной остановке, чтобы поехать домой. Но она вцепилась в его пиджак и стала визжать. Совсем близко застыло ее лицо с лоснящейся кожей, обильно смазанной потом, и вдруг ее жаркое дыхание обдало его щеку.
Мой отец довольно брезглив. Погружение в единое воздушное пространство с вопящей распаренной бабищей вдруг вышибло его из состояния привычной отрешенности. Как будто весь этот враждебный мир внезапно накинулся на него со всех сторон, и не осталось в теле ни одной клеточки, которая не страдала бы от соприкосновения с ним.
И мой отец вырвался из ее хватки и закричал:
— Дрянь! Кухарка! Пошла вон отсюда, ты!.. Посадила мужа в клетку? Выставила мужчину, как барсука в зоосаде? Дура! Плебейка! Иди помой полы на кухне!
Он надсаживался и выкрикивал одни и те же слова, которые считал самыми обидными. Он не видел, что кругом попритихли и немного расступились, а голодающий в квадрате скамеек прянул и вытянул спину. Отец видел только тьму и посреди этой тьмы — жалкую фигурку с перепуганной толстой физиономией.
Он вспотел, волосы его растрепались. Его руки, мягкие аккуратные руки чертежника, яростно дергались. Краем сознания он понимал, что выглядит недостойно, и пытался привести себя в порядок. Он даже несколько раз приглаживал волосы, но они снова вставали дыбом. Чужой, срывающийся на визг голос — боже, его собственный голос! — звучал как будто со стороны:
— Ступай домой, дура!
Кто-то взял его за локоть и в самое ухо проговорил:
— Уйдемте отсюда.
Отец дернулся и обмяк. Стыд накатил на него жгучей волной, испарина выступила у него на лбу, волосы приклеились к лицу.
— Уйдемте, — спокойно повторил незнакомец.
Отец позволил себя увести. Он даже не обернулся, чтобы увидеть, какой эффект произвело его выступление на толстуху. А та несколько секунд поглядела ему в спину, отдуваясь и пыхтя, после чего вдруг напустилась на кого-то другого.
Незнакомец отвел отца в сквер, усадил на скамейку и встал прямо перед ним.
— Годунов, — сказал незнакомец.
Отец поднял на него страдальческие глаза.
— У вас есть платок?
Годунов вытащил платок и подал ему. Отец принялся обтирать лицо.
Потом проговорил:
— Это вы — Годунов?
— Да, представьте себе, я — Годунов.
— А зовут — Борис?.. Простите, вас, наверное, замучили этой шуткой… — спохватился отец тотчас.
Он посмотрел на платок в своей руке, пытаясь сообразить — как будет вежливей: отдать грязный или сказать, что постирает и отдаст после.
Годунов избавил его от мучительного выбора, попросту бесцеремонно отобрав испачканный платок, и сказал:
— Это не шутка, потому что меня действительно зовут Борис. Собственно, имя и подтолкнуло меня к идее заняться моим бизнесом. Двойники, понимаете?
— Вы хотите рассказать мне об этом? — наморщился отец. Он не любил откровенных бесед с незнакомцами. Он вообще был очень замкнутым человеком.





