4d3af80c9bc37bbd

Кровь пьют руками

…Прыг-скок. Прыг-скок. Прыг-скок…

Мяч катится по пляжу, по сверкающему на солнце белому песку, и мягко падает в воду. Девочка бежит за ним, но внезапно останавливается, смотрит назад.

Странно, я никак не могу разглядеть ее лицо. Только губы — они беззвучно шевелятся, девочка что-то хочет сказать, о чем-то спросить. Я вновь гляжу на мяч — он уже в воде, ленивая теплая волна слегка подбрасывает его вверх, солнце сверкает на мокрой резине.

Какого он цвета? Синего, конечно, я хорошо это помню. Синий мяч с белыми полюсами, весьма похожий на глобус. Почему же…

И вдруг я понимаю — мяч изменил цвет. Сгинула синева, исчезли белые полюса, превратясь в два уродливых красных пятна. Краснота ползет, смыкается у экватора. Теперь мяч красный — как венозная кровь. Кровь, залившая рубашку, новую рубашку, только что из прачечной, с наскоро пришитой пуговицей у левого запястья…

Кровавый глобус прыгает между двумя рядами алтарей.

И когда девочка добегает до Пашки, глаза брата моего текут океанской соленой водой.

«Здравствуй, Легат… ты здесь?» — тихо раздается напротив.

— Здравствуй, — отвечает чужой голос. — Я здесь.

Мятный холодок превращает язык в колоду, в гнилую колоду, но и без того ясно: отвечаю я.

Знать бы, кто спрашивал?!

«Я тут. Поторопись — я скоро уйду… меня скоро уйдут».

Смех.

Напротив — чернобородый, из зала совещаний; с Настиного образка. Он стоит перед камнем, почти незаметный в темном длиннополом плаще, мантией ниспадающем с широких плеч. Борода сливается с тяжелой тканью; в руке нож — огромный, как у мясника.

«Увидел, Легат? Да, увидел… и я тебя вижу. Жаль, поздно… Ну почему ты?!»

— Почему — я?!

«Да!!! Почему именно ты, а не я?! Я сильный, ты слабый, я этого хочу, а ты — нет; я приспособлен властвовать, дарить и карать, ты же рыхлый мямля, годный лишь пролеживать бока на диване! Ты боишься боли?! Ты способен жертвовать друзьями?! Ты ведь не хочешь этого?! Ну ответь, хоть раз в жизни ответь коротко и прямо — не хочешь?!»

— Не хочу.

Не знаю, чего именно я не хочу, но отвечаю.

Коротко и прямо.

Первый раз в жизни — на такой вопрос. «Подожди! Подожди, я сейчас… я еще побуду… н-не… н-немножко…»

Лезвие блестит в луче невидимого для меня фонаря, легко касается обнаженной руки… Вглядываюсь. Перед чернобородым стоит надгробие — со сбитыми ангелочками по краям. Тело худенькой девушки лежит прямо на потускневших золотых буквах.

Кровь — тонкая струйка, затем — тонкий ручеек.

«Я еще… побуду… немного. Ты слышишь меня?..»

— Слышу.

Мой голос дробится, трескается, разлетается вдребезги мириадами осколков, гулко мечется в лабиринте зданий на алтаре, шорохом шин катит улицами, отражается в стеклах витрин… кто сейчас ответил: «Слышу»?

Я?

Город?!

Никто?..

«Просто я хотел быть НАД, а ты вышел ИЗ… Легат, проклятый Легат, ты живешь здесь и еще где-то, ты живешь сейчас и еще когда-то, а я живу… я жил только здесь и сейчас, сию минуту; я хотел этой минуты, а ты играл ею в «расшибалочку», бездумно превращая одну в тысячи, как глупый ребенок играет драгоценными камнями, не понимая их реальной ценности. Я подминал жизнь, будто слон — муравейники, а ты смешиваешь слона и муравейники в дурацкий винегрет, получая новое, небывалое, веря собственному вымыслу и делая его плотным, ощутимым… И все равно — ну почему ты?! Слышишь?! Почему?..»

— Потому, — коротко вздыхают площади, улицы, Окружная трасса, стены и крыши, канализационные трубы и провода электросетей; я молчу, а они все равно отвечают.

За меня.

За меня.

Мной.

И сразу, из пустоты, ударом плети:

— Стреляйте!

Треск разрываемых полотнищ.

«Прощай, Легат; прощай, бог… смешной бог без машины. Прощай…»

Надгробие с мертвой девушкой вспучивается ядерным взрывом, и, прежде чем опрокинуться в беспамятство, я вижу: гребень волны, под которым на алтаре распростерто изрезанное бухтами побережье, а с гребня мне машет Пашкина рука, раскрывая в привете зубастую пасть.

Машу в ответ.

…в доме священника царит запустение. Негромко поскрипывает полуоторванный ставень, скалятся перекрестьями дранки прорехи обвалившейся местами штукатурки. Вместо двери — голый проем, и через него мы выбираемся наружу.

Иду на ватных ногах.

Остальные делают вид, что ничего не произошло. Один Ерпалыч все время озабоченно косится на меня, и во взгляде старого хрена проблескивает золотое шитье, отсвет трассирующих пуль в просторе запределья.

Выбираемся… выбрались.

Дышите глубже.

Здесь на удивление светло, словно белой ночью в Питере… нет, не так, да и не был я никогда в Городе-на-Неве. Действительность напоминает выведенный на полную яркость монитор, когда игрушка-стрелялка сделана слишком темней, и в подземельях иначе ничего не разобрать! Все кажется неестественно отчетливым, несмотря на темноту, — и одновременно плоским, картонным, будто наспех собранные театральные декорации.

Алтарными огнями чадят развороченные руины голицынских погребов, из этих завалов один за другим выбираются люди в камуфляже, кого-то выносят… Пахнет смертью. Пахнет прощальным оскалом треугольных зубов, кровью и тоскливой обреченностью.

Мир вывихнул сустав; и в. этот год был прислан я, чтоб вправить вывих тот… кажется, так. Или почти так. Вывих вокруг — и внутри меня; мир перестал быть прежним, когда Большая Игрушечная разом вышвырнула на Выворотку тысячи и тысячи душ, отчаянно цеплявшихся до последнего за свои повседневные мелочи; мир перестал быть прежним, когда взрыв фугаса здесь, в Малыжино, пополнил Выворотку десятками душ. новых, с их страстью жить или хотя бы выжить. Они исчезли отсюда, они остались здесь — и мир опять изменился, как меняется ежесекундно, от взрыва к взрыву.

«Вчера» больше никогда не будет похоже на «сегодня»; да и раньше было не очень-то похоже. Жаль, кроме меня, никто этого не замечает. Даже Ерпалыч. Даже кентавры.

— …Нам надо спешить, Ефим Гаврилович, — Наденька пытается держать себя в руках, но видно: она уже на пределе.

Фима молча берет ее за руку; они делают первый шаг навстречу людям в камуфляже. Шаг дается с трудом, словно воздух загустевает жидким асфальтом — но они все-таки отыгрывают у пространства этот шаг.

Второй шаг дается значительно легче; третий, четвертый, пятый…

Фима на мгновение оборачивается:

— Если оправдают — приду к тебе, и вместе напьемся, — попытка улыбнуться проваливается с треском, но Фима-Фимка-Фимочка повторяет попытку. — А если посадят, будешь передачи носить! Бульон, апельсины… не то выйду!..

Он показывает мне кулак и ухмыляется на этот раз почти весело.

Сил на ответную улыбку у меня нет. Мы просто стоим — и смотрим им вслед. Молча. Недоброе предчувствие ворочается внутри меня пробуждающейся от спячки коброй, извивается, скользкими кольцами поднимается вверх, к самому горлу, наглухо забивая его раздувшимся клобуком, — и мой крик, рвущийся наружу, бессильный, отчаянный крик опаздывает, безнадежно опаздывает, хотя нет теперь никакой разницы: крикни я мгновением раньше или позже.

Нет.

Разницы.

Не-е-ет…

Прямо из кирпичных стен полуразрушенной церкви одна за другой выскальзывают наружу белесые тени, вытягиваются, распластываются в воздухе Дикой Охотой — и на какой-то миг мне кажется, что сквозь призрачную собачью оболочку, сквозь оскаленные человеческие лица проступает иной облик: мерцает, шевелится масса бледных червей-щупалец, силится прорвать личину, извергнуться наружу, вцепиться в жертву, присосаться мириадами жадных ртов…

Читай продолжение на следующей странице
Добавить комментарии